— Просьба? Гм, сделайте одолжение, я жду, и, признаюсь, с любопытством. И вообще прибавлю, вы меня довольно удивляете, Петр Степанович.
Фон Лембке был в некотором волнении. Петр Степанович закинул ногу за ногу.
— В Петербурге, — начал он, — я насчет многого был откровенен, но насчет чего-нибудь или вот этого, например (он стукнул пальцем по «Светлой личности»), я умолчал, во-первых, потому, что не стоило говорить, а во-вторых, потому, что объявлял только о том, о чем спрашивали. Не люблю в этом смысле сам вперед забегать; в этом и вижу разницу между подлецом и честным человеком, которого просто-запросто накрыли обстоятельства… Ну, одним словом, это в сторону. Ну-с, а теперь… теперь, когда эти дураки… ну, когда это вышло наружу и уже у вас в руках и от вас, я вижу, не укроется — потому что вы человек с глазами и вас вперед не распознаешь, а эти глупцы между тем продолжают, я… я… ну да, я, одним словом, пришел вас просить спасти одного человека, одного тоже глупца, пожалуй сумасшедшего, во имя его молодости, несчастий, во имя вашей гуманности… Не в романах же одних собственного изделия вы так гуманны! — с грубым сарказмом и в нетерпении оборвал он вдруг речь.
Одним словом, было видно человека прямого, но неловкого и неполитичного, от избытка гуманных чувств и излишней, может быть, щекотливости, главное, человека недалекого, как тотчас же с чрезвычайною тонкостью оценил фон Лембке и как давно уже об нем полагал, особенно когда в последнюю неделю, один в кабинете, по ночам особенно, ругал его изо всех сил про себя за необъяснимые успехи у Юлии Михайловны.
— За кого же вы просите и что же это всё означает? — сановито осведомился он, стараясь скрыть свое любопытство.
— Это… это… черт… Я не виноват ведь, что в вас верю! Чем же я виноват, что почитаю вас за благороднейшего человека и, главное, толкового… способного то есть понять… черт…
Бедняжка, очевидно, не умел с собой справиться.
— Вы, наконец, поймите, — продолжал он, — поймите, что, называя вам его имя, я вам его ведь предаю; ведь предаю, не так ли? Не так ли?
— Но как же, однако, я могу угадать, если вы не решаетесь высказаться?
— То-то вот и есть, вы всегда подкосите вот этою вашею логикой, черт… ну, черт… эта «светлая личность», этот «студент» — это Шатов… вот вам и всё!
— Шатов? То есть как это Шатов?
— Шатов, это «студент», вот про которого здесь упоминается. Он здесь живет; бывший крепостной человек, ну, вот пощечину дал.
— Знаю, знаю! — прищурился Лембке. — Но, позвольте, в чем же, собственно, он обвиняется и о чем вы-то, главнейше, ходатайствуете?
— Да спасти же его прошу, понимаете! Ведь я его восемь лет тому еще знал, ведь я ему другом, может быть, был, — выходил из себя Петр Степанович. — Ну, да я вам не обязан отчетами в прежней жизни, — махнул он рукой, — всё это ничтожно, всё это три с половиной человека, а с заграничными и десяти не наберется, а главное — я понадеялся на вашу гуманность, на ум. Вы поймете и сами покажете дело в настоящем виде, а не как бог знает что, как глупую мечту сумасбродного человека… от несчастий, заметьте, от долгих несчастий, а не как черт знает там какой небывалый государственный заговор!..
Он почти задыхался.
— Гм. Вижу, что он виновен в прокламациях с топором, — почти величаво заключил Лембке, — позвольте, однако же, если б один, то как мог он их разбросать и здесь, и в провинциях, и даже в X — й губернии и… и, наконец, главнейшее, где взял?
— Да говорю же вам, что их, очевидно, всего-на-всё пять человек, ну, десять, почему я знаю?
— Вы не знаете?
— Да почему мне знать, черт возьми?
— Но вот знали же, однако, что Шатов один из сообщников?
— Эх! — махнул рукой Петр Степанович, как бы отбиваясь от подавляющей прозорливости вопрошателя, — ну, слушайте, я вам всю правду скажу: о прокламациях ничего не знаю, то есть ровнешенько ничего, черт возьми, понимаете, что значит ничего?.. Ну, конечно, тот подпоручик, да еще кто-нибудь, да еще кто-нибудь здесь… ну и, может, Шатов, ну и еще кто-нибудь, ну вот и все, дрянь и мизер… но я за Шатова пришел просить, его спасти надо, потому что это стихотворение — его, его собственное сочинение и за границей через него отпечатано; вот что я знаю наверно, а о прокламациях ровно ничего не знаю.
— Если стихи — его, то, наверно, и прокламации. Какие же, однако, данные заставляют вас подозревать господина Шатова?
Петр Степанович, с видом окончательно выведенного из терпения человека, выхватил из кармана бумажник, а из него записку.
— Вот данные! — крикнул он, бросив ее на стол. Лембке развернул; оказалось, что записка писана, с полгода назад, отсюда куда-то за границу, коротенькая, в двух словах:
«“Светлую личность” отпечатать здесь не могу, да и ничего не могу; печатайте за границей.
Ив. Шатов».Лембке пристально уставился на Петра Степановича. Варвара Петровна правду отнеслась, что у него был несколько бараний взгляд, иногда особенно.
— То есть это вот что, — рванулся Петр Степанович, — значит, что он написал здесь, полгода назад, эти стихи, но здесь не мог отпечатать, ну, в тайной типографии какой-нибудь — и потому просит напечатать за границей… Кажется, ясно?
— Да-с, ясно, но кого же он просит? — вот это еще не ясно, — с хитрейшею иронией заметил Лембке.
— Да Кириллова же, наконец; записка писана к Кириллову за границу… Не знали, что ли? Ведь что досадно, что вы, может быть, предо мною только прикидываетесь, а давным-давно уже сами знаете про эти стихи, и всё! Как же очутились они у вас на столе? Сумели очутиться! За что же вы меня истязуете, если так?
Он судорожно утер платком пот со лба.
— Мне, может, и известно нечто… — ловко уклонился Лембке, — но кто же этот Кириллов?
— Ну да вот инженер приезжий, был секундантом у Ставрогина, маньяк, сумасшедший; подпоручик ваш действительно только, может, в белой горячке, ну, а этот уж совсем сумасшедший, — совсем, в этом гарантирую. Эх, Андрей Антонович, если бы знало правительство, какие это сплошь люди, так на них бы рука не поднялась. Всех как есть целиком на седьмую версту; я еще в Швейцарии да на конгрессах нагляделся.
— Там, откуда управляют здешним движением?
— Да кто управляет-то? три человека с полчеловеком. Ведь, на них глядя, только скука возьмет. И каким это здешним движением? Прокламациями, что ли? Да и кто навербован-то, подпоручики в белой горячке да два-три студента! Вы умный человек, вот вам вопрос: отчего не вербуются к ним люди значительнее, отчего всё студенты да недоросли двадцати двух лет? Да и много ли? Небось миллион собак ищет, а много ль всего отыскали? Семь человек. Говорю вам, скука возьмет.
Лембке выслушал со вниманием, но с выражением, говорившим: «Соловья баснями не накормишь».
— Позвольте, однако же, вот вы изволите утверждать, что записка адресована была за границу; но здесь адреса нет; почему же вам стало известно, что записка адресована к господину Кириллову и, наконец, за границу и… и… что писана она действительно господином Шатовым?
— Так достаньте сейчас руку Шатова да и сверьте. У вас в канцелярии непременно должна отыскаться какая-нибудь его подпись. А что к Кириллову, так мне сам Кириллов тогда же и показал.
— Вы, стало быть, сами…
— Ну да, конечно, стало быть, сам. Мало ли что мне там показывали. А что эти вот стихи, так это будто покойный Герцен написал их Шатову, когда еще тот за границей скитался, будто бы на память встречи, в похвалу, в рекомендацию, ну, черт… а Шатов и распространяет в молодежи. Самого, дескать, Герцена обо мне мнение.
— Те-те-те, — догадался наконец совсем Лембке, — то-то я думаю: прокламация — это понятно, а стихи зачем?
— Да как уж вам не понять. И черт знает для чего я вам разболтал! Слушайте, мне Шатова отдайте, а там черт дери их всех остальных, даже с Кирилловым, который заперся теперь в доме Филиппова, где и Шатов, и таится. Они меня не любят, потому что я воротился… но обещайте мне Шатова, и я вам их всех на одной тарелке подам. Пригожусь, Андрей Антонович! Я эту всю жалкую кучку полагаю человек в девять — в десять. Я сам за ними слежу, от себя-с. Нам уж трое известны: Шатов, Кириллов и тот подпоручик. Остальных я еще только разглядываю… впрочем, не совсем близорук. Это как в X — й губернии; там схвачено с прокламациями два студента, один гимназист, два двадцатилетних дворянина, один учитель и один отставной майор, лет шестидесяти, одуревший от пьянства, вот и всё, и уж поверьте, что всё; даже удивились, что тут и всё. Но надо шесть дней. Я уже смекнул на счетах; шесть дней, и не раньше. Если хотите какого-нибудь результата — не шевелите их еще шесть дней, и я вам их в один узел свяжу; а пошевелите раньше — гнездо разлетится. Но дайте Шатова. Я за Шатова… А всего бы лучше призвать его секретно и дружески, хоть сюда в кабинет, и проэкзаменовать, поднявши пред ним завесу… Да он, наверно, сам вам в ноги бросится и заплачет! Это человек нервный, несчастный; у него жена гуляет со Ставрогиным. Приголубьте его, и он всё сам откроет, но надо шесть дней… А главное, главное — ни полсловечка Юлии Михайловне. Секрет. Можете секрет?