Глава L
Овечья ярмарка. Трой прикасается к руке своей жены
Гринхилл был своего рода Нижним Новгородом Южного Уэссекса, и самым деловым, шумным и веселым из всех дней в году был день овечьей ярмарки. Эта ярмарка происходила всякий год на вершине холма, где довольно хорошо сохранились старинные земляные укрепления: вершину опоясывали мощная крепостная стена и ров, имевший форму вытянутого кольца. Местами стена была разрушена; с противоположных сторон в ней имелись два широких прохода, к каждому из них поднималась извилистая дорога. Окруженную стеной ровную зеленую лужайку в десять-пятнадцать акров облюбовали под ярмарку. На этой площади стояло несколько постоянных строений, но большинство посетителей предпочитало устраиваться в палатках, где они спали и ели во время своего пребывания на ярмарке.
Пастухи, направлявшиеся туда с отарами из далеких мест, выходили из дому за два-три дня, а то и за неделю до ярмарки, проделывали со своими питомцами по десять-двенадцать миль в день и к вечеру останавливались на отдых в заранее намеченных местах, на снятых ими придорожных участках, где задавали корм овцам, постившимся с утра. Позади каждой отары шагал пастух, подвязав на спину котомку со всем необходимым на неделю, палка с крюком на конце служила ему посохом в этом паломничестве. Случалось, что в дороге некоторые овцы выбивались из сил или начинали хромать, а иной раз и ягнились. Поэтому, если отару гнали издалека, ее нередко сопровождала запряженная лошадьми повозка, куда клали ослабевших овец и везли до самой ярмарки.
Уэзерберийская ферма находилась не слишком далеко от холма, и не нужно было принимать подобных мер. Однако объединенные отары Батшебы и фермера Болдвуда были чрезвычайно многочисленны, представляли собой немалую ценность, и за ними требовался усиленный надзор, поэтому, кроме пастуха, Болдвуда и Каина Болла, их сопровождал в пути и сам Габриэль; разумеется, за ним плелся по пятам старый пес Джорджи; миновав развалины старинного города Кингсбира, они стали подниматься на плоскогорье.
В это утро, когда осеннее солнце поднялось над Гринхиллом и осветило росистую лужайку на его вершине, между изгородями на дорогах, пересекающих по всем направлениям широкую равнину, заклубились неясные облачка пыли. Постепенно облачка стекались к подножию холма, и вскоре уже можно было различить отдельные отары, поднимавшиеся к вершине по извилистым дорогам.
Медленно двигаясь вперед, они проходили через отверстия в крепостной стене, к которым примыкали дороги; это были бесчисленные стада, рогатые и безрогие, синие отары и красные, темно-желтые и бурые, даже зеленые и нежно-розовые, как лососина, смотря по прихоти красильщика или по обычаю фермы. Люди кричали, собаки надрывно лаяли, но тесно сгрудившиеся странницы после столь продолжительного путешествия уже довольно равнодушно воспринимали то, что обычно нагоняло на них страх, и только жалобным блеяньем выражали свое беспокойство, очутившись в необычном окружении; там и сям над морем овечьих спин поднималась высокая фигура пастуха, напоминая гигантского идола, окруженного толпой распростертых ниц почитателей.
Множество отар на ярмарке состояло из овец южнодаунской и уэссекской рогатых пород, к последней принадлежало большинство овец Батшебы и фермера Болдвуда. Часам к девяти, ряды за рядами, эти овцы вошли на площадку; их закрученные ровными спиралями рога красиво свисали по обеим сторонам головы, под рогами прятались крохотные бело-розовые уши. Там и сям виднелись другие разновидности овечьих пород, напоминавшие леопардов богатой густой окраской. Изредка встречались представители оксфордской породы, чья шерсть слегка завивалась, как льняные волосики ребенка; она была еще более волнистой у изнеженных лейстеров, а самыми курчавыми были котсуолды. Однако живописнее всех оказалась небольшая отара эксмуров, случайно попавшая на ярмарку в этом году. Их пестрые морды и ноги, темные тяжелые рога, космы шерсти, свисающие с бурых лбов, сразу бросались в глаза, нарушая однообразие собранных на ярмарку овец.
Солнце было еще невысоко, когда тысячи блеющих, задыхающихся от усталости овец разбрелись по загонам; за каждой отарой надзирала собака, привязанная в углу загона. Между загонами имелись проходы, где вскоре начали тесниться покупатели и продавцы, прибывшие из дальних и ближних мест.
На другом конце лужайки к полудню всеобщее внимание стала привлекать совсем другая картина. Там водружали круглую палатку необычайных размеров из новой парусины. Время шло, отары переходили из рук в руки, пастухам стало легче дышать, и они начали проявлять интерес к палатке; один из них спросил рабочего, старательно затягивавшего замысловатый узел:
— Что это у вас будет такое?
— Королевский цирк будет представлять поездку Турпина в Йорк и смерть Черной Бесс, — выпалил рабочий, не поднимая глаз и продолжая трудиться над узлом.
Как только установили палатку, оркестр грянул бравурный марш, и была оглашена программа, причем снаружи на виду у всех стояла Черная Бесс как живое доказательство (впрочем, едва ли нужное) правдивости заверений, раздававшихся с подмостков, через которые предстояло перебраться публике. Простодушные призывы так подействовали на все сердца и умы, что народ валом повалил в палатку; одними из первых появились там Джан Когген и Джозеф Пурграс, которые были свободны от работы.
— Как толкается этот нахальный верзила! — в самый разгар давки взвизгнула шедшая впереди женщина, оглянувшись на Джана.
— Как же мне вас не толкать, когда народ напирает на меня сзади? — энергично оправдывался Когген, стараясь разглядеть этот народ, но туловище его было зажато в тиски, и он еле мог повернуть голову.
Воцарилась тишина. Потом барабан и трубы вновь оглушительно загрохотали. Толпа пришла в экстаз и рванулась вперед, снова притиснув Коггена и Пурграса к шедшим перед ними женщинам.
— Есть же такие нахалы, что издеваются над беззащитными женщинами! — опять воскликнула одна из этих особ, качавшаяся, как тростник на ветру.
— Скажите на милость, — взывал Когген к публике, нажимавшей ему на лопатки, — встречали вы когда-нибудь такую глупую женщину? Клянусь своей шкурой, люди добрые, хотел бы я выскочить из этого сырного пресса, и пусть бы эти проклятые бабы одни обжирались представлением!
— Не петушись, Джан, — шепотом умолял его Джозеф Пурграс. — А не то они натравят на нас своих мужей, и те укокошат нас, — глаза у них так и горят, и я сразу смекнул, что это за ведьмы.
Джан придержал язык, угомонившись в угоду приятелю, и постепенно они добрались до лестницы. Пурграс оказался расплющенным, как паяц-дергунчик, и монетка в шесть пенсов (плата за вход), которую он уже с полчаса судорожно сжимал в руке, так раскалилась, что осыпанная блестками женщина в медных кольцах со стеклянными брильянтами и набеленными плечами и физиономией, взяв у него монету, тут же выронила ее, решив, что ей вздумали обжечь пальцы. Наконец все втиснулись, и палатка стала напоминать снаружи огромный мешок с картофелем — вся в волдырях и впадинах, — в парусину вдавились сотни голов, спин и локтей.
К задней стенке этой огромной палатки примыкали две небольшие палаточки — артистические уборные. Одна из них, предназначенная для мужчин, была разгорожена пополам куском парусины; в одном отделении сидел на траве, натягивая высокие сапоги, молодой человек, в котором мы сразу же признали бы сержанта Троя.
Объясним вкратце появление Троя в такой роли. Бриг, подобравший его на бедмутском рейде, должен был отправиться в плавание, но там не хватало матросов. Трой ознакомился с уставом и нанялся. Перед отплытием была послана шлюпка в Лалвиндскую бухту; как он и предполагал, его одежды там не оказалось. Он отработал свой переезд в Соединенные Штаты и жил там на случайные заработки, переезжая из города в город и подвизаясь как преподаватель гимнастики, фехтования на шпагах и рапирах и бокса. Через несколько месяцев ему опостылела такая жизнь. У жизнерадостного по натуре Троя были барские замашки, и пока не переводились деньги, ему нравилось жить в необычных условиях, но когда в карманах опустело, стало невмоготу. К тому же он не расставался с мыслью, что у него опять будет домашний очаг и все удобства жизни, если он вздумает вернуться в Англию, на ферму в Уэзербери. Его очень занимал вопрос, считает ли его жена погибшим.
Под конец он решил возвратиться в Англию. Но по мере того, как он приближался к Уэзербери, это место теряло для него притягательную силу, и он колебался, стоит ли ему забираться в свою старую нору. Высадившись в Ливерпуле, он мрачно размышлял о том, что ему могут оказать на ферме весьма недружелюбный прием. Трой был способен лишь к случайным бурным взрывам чувств, нередко причинявшим ему такие же неприятности, какие бывают следствием сильных и здоровых переживаний.