От этих мыслей Барышню бросило в дрожь. Она воткнула иглу в чулок, тяжело поднялась и пошла поглядеть на огонь в печке: в комнате было невыносимо холодно. Собственно, в печке не пламя, а убогий огонек, которому никогда не нагреть комнату, но который, как кажется Барышне, пожирает дрова и уголь, словно Везувий, Этна или какой-то там вулкан в Америке — название его она уже забыла, но знает, что его пламя еще прожорливее, чем у этих знаменитых вулканов. Барышня направилась за углем, но тут же. вздрогнув, остановилась, будто удержала себя от великого и непоправимого зла; стиснув зубы, она мужественно вернулась на свое место и снова взялась за работу, довольная собой и миром, в котором всегда и везде есть на чем сэкономить. (К тому же она вспомнила, что как-то прочла в одной газете, будто в зимние месяцы в казармах предписано поддерживать температуру пятнадцать градусов по Цельсию.) Теперь она не чувствует стужи. Ее греет совок сбереженного угля. Но руки у нее синие, губы серые, нос красный. Временами тело сотрясает глубокая внутренняя дрожь. Однако Барышня не сдается и не покидает своего места. Так бравые, бывалые солдаты в минуты опасности испытывают мимолетный страх, но отважно подавляют его и идут вперед.
Вот и Барышня чинит, страдает, но не горюет и не покоряется. Цепенея от холода, она укрепляет поредевшее место на чулке, осторожно протаскивает иголку между ослабевшими и разъехавшимися нитями одну захватит, другую пропустит, одну захватит, другую пропустит — вперед-назад, вперед-назад, покуда не зашьет и не укрепит прохудившееся место.
Затем она оглядывает чулок, и всю ее, с головы до пят, наполняет теплом сознание, что еще одна вещь из ее имущества может быть занесена в графу приобретений в ее сложной бухгалтерии потерь и прибытков. И больше того: что в великой и вечной битве с порчей, убытками и тратами одержана еще одна победа, что на огромной вселенской галере, которой постоянно угрожает течь, заделана еще одна коварная щель. А часто бывают такие счастливые минуты, когда сознание это вырастает до победного ликования.
Теперь приходит черед другой дыре на том же или на другом чулке. И каждая дыра поначалу кажется безнадежной и неотвратимой. Однако каждый раз Барышня в конце концов торжествует победу. В этой на первый взгляд однообразной и скучной работе проходят часы, потому что она лишь выглядит однообразной. На самом деле, поддевая нити и протаскивая иголку, Барышня отдается игре воображения, воспоминаниям, и то думает, то мечтает на свой лад, то вспоминает, а то и все это разом. Нить к нити, и за вечер перед ней проходит вся ее жизнь…
Детства, того раннего детства, о котором философы и поэты говорят как о счастливейшей поре жизни, той невинной поре, когда человек не знает, что такое деньги, какой ценой они добываются и чего стоит защитить себя от потерь, такого детства у нее не было. В ее памяти тут бесцветный провал. Жизнь для нее началась, когда ей было пятнадцать лет. Началась в тяжелый и горький час.
Случилось это лет тридцать назад. Отец Райки, газда Обрен Радакович, слыл одним из виднейших сараевских торговцев-сербов. Родом он был не из Сараева, а из пограничного края[50]. В юности, сразу после австрийской оккупации, перебрался в Сараево и тут, благодаря удаче и сноровке, быстро выдвинулся в разряд самых богатых купцов. Жену себе взял из старой и уважаемой сараевской семьи Хаджи-Васичей красивую, кроткую, белокурую Радойку. Это еще больше укрепило его положение в торговом мире. У начала Большого Чурчилука[51] находился лабаз газды Обрена. Занимался он оптовой торговлей мехами, но со временем занялся и другими делами. Стал, в частности, одним из основных акционеров первого пивоваренного завода в Ковачичах. а также членом других правлений.
Барышне казалось, что она помнит отца чуть ли не с младенчества. Даже в первых ее воспоминаниях он — самая главная и самая важная фигура. Но, думая о нем, она всегда представляет его таким, каким он был в последний год своей жизни. Жили они тогда в новом просторном доме, на берегу Милиции, ниже протестантской церкви. Райка как раз пошла в четвертый класс женской гимназии. Она и сейчас словно видит отца и таким будет видеть его до могилы: высокий, статный, худощавый; усы с проседью, виски совершенно белые. На нем черный котелок, светло-серый костюм, безупречно белая накрахмаленная рубашка с высоким воротником, шелковый галстук в черную и синюю полоски. На груди золотая цепь, на руке два тяжелых золотых перстня — венчальный и купеческий, на круглых накрахмаленных манжетах — крупные золотые запонки. И когда он идет по улице — статный, горделивый, — кажется, что это памятник, которому не дано нагнуться или сесть. Лицо его торжественно серьезно. Он не смеется, не разговаривает, он лишь отдает краткие распоряжения и приказы. И этот человек, в ее глазах великий и прекрасный, был ее отцом, после обеда и ужина он сажал ее себе на колени, словно ей все еще шесть лет. гладил по голове и ласково спрашивал:
— Что сегодня делала, дочка?
Она рассказывала о своих маленьких делах и заботах, а он глядел в окно, явно слушая только журчание ее голоса. Но и то, что он не слышит ее, а задумчиво смотрит через окно куда-то вдаль, она объясняла непостижимым величием отца. Точно так же он вел себя и со взрослыми. Отец никогда не высказывал своего мнения, он только задавал вопрос и выслушивал ответ с рассеянностью человека, который наперед знает все, что ему могут сказать, и который использует это время на размышления о том, что ему скажут в ответ другие люди.
Великий и могущественный отец был всегда ровен — по крайней мере, так ей казалось; ему были неведомы людские слабости и низменные привычки, он не знал забот и огорчений, какие бывают у всех людей, а глубокие морщины на его лице и седые волосы представлялись ей лишь знаками особого достоинства и необычайного величия. Только с богами Олимпа, которых с осени она начала изучать в школе, можно было сравнить отца, но и в этом сравнении проигрывали боги.
И как раз тогда, в ту самую осень, отец быстро и совершенно неожиданно был сброшен с пьедестала. Это изменило, поломало и судьбу Райки. Как небо перед грозой, помрачнел отец. Стал больше сидеть дома, какие-то люди приходили к нему, он запирался с ними в своей комнате, и они часами шептались там и что-то считали.
Мать, госпожа Радойка, простодушная и мягкая, слабая и телом и духом женщина, была не в состоянии что-либо объяснить дочери. Случившееся открылось Райке неожиданно, во всем его непостижимом ужасе. Из-за какого-то пустяка она повздорила с одной из подружек по гимназии, здоровой и отчаянной девчонкой, которая, подобно всем детям из семей разбогатевших выскочек, не считала нужным следить за своими словами. Дети часто говорят с бесцеремонностью, какую взрослые могут допустить только в мыслях. Девочка эта, для своих лет необычайно крупная, но нескладная, во время игры упала, и Райка засмеялась. Та поднялась, красная, взбешенная, и при всех бросила ей:
— Чего смеешься? Смейся лучше над своим папочкой, он-то во весь рост растянулся.
Райка тут же стала серьезной, словно при ней помянули святыню.
— Мой папа не падает.
Долговязая девочка язвительно засмеялась:
— Твой папа банкрот. Это все говорят. И он не только сам упал, но и других за собой утянул. Спроси кого хочешь.
Мимолетные глупые ссоры на школьном дворе и первые услышанные от людей непонятные и оскорбительные слова никогда но забываются, ибо нее, что приходит после, лишь бередит старую рану.
«Банкрот!» Ее отец разорился, все говорят об этом, и только она одна ничего не знает и ни о чем не догадывается. Что это за падение? Чем все кончится? И что бывает с теми, кто пал? Особенно с такой высоты, с какой приходится падать ее отцу.
В этот день она вернулась домой с темной морщинкой между бровей, внимательно посмотрела на мать, к которой и тогда относилась как к слабому и неразумному ребенку, и первый раз подошла к отцу как к человеку, который разорился. Как это произошло и почему, она не знала, однако с того дня находила все больше подтверждений страшному и невероятному открытию. Отец перестал выходить из дому, и к нему часто начал ходить доктор. Отец постоянно сидел в своей комнате, готовил со счетоводом Весо какие-то бумаги и описи, вел неслышные беседы с торговцами — своими компаньонами. А потом кончилось и это. Кроме доктора и самой близкой родни, никто у них не появлялся. Мать, не таясь, с утра до вечера плакала. А в тот день, когда первый раз затопили большую печь, отец слег. Райка приходила из гимназии и садилась возле него. Исхудавший, черный, небритый, с воспаленными глазами, голой шеей и острым кадыком, он был не похож на себя. Отец молчал, и она не смела ни о чем его спрашивать. Лишь чувствовала, что должна быть рядом с ним, и сидела, стиснув сухие губы, безмолвная, напряженная, с темной морщинкой между бровей, которая уже не исчезала.