- Хорошо. Но если не тамплиер, кто же тогда? - продолжала допытываться Виктуар, доверчиво и в то же время смущенно взглядывая на него.
- Рейтарский полковник времен Тридцатилетней войны. А может быть, и более поздних дней Фербеллина. Я разобрал его имя: Ахим фон Хааке.
- Значит, вы всю эту историю считаете выдумкой?
- Нет, не совсем. Установлено, что в наших краях жили тамплиеры, и эта церковь с ее доготическими формами вполне могла возникнуть в их времена. Вот единственное, что здесь достоверно.
- Меня так интересует этот орден!
- Меня тоже. Карающая рука божества грозно поразила его, и, наверно, поэтому он остался самым интригующим и поэтическим. Вы же знаете, что было поставлено ему в вину: идолопоклонство, отречение от Христа, всевозможные пороки. И боюсь, что справедливо. Но как ни огромна была вина, еще страшнее было искупление, не говоря уже о том, что и в данном случае безвинный потомок поплатился за вину сошедших поколений. Таков удел и рок всех, кто, пусть блуждая и ошибаясь, стремится возвыситься над повседневностью. Итак, этот орден, над которым тяготели столь страшные обвинения, несмотря на упадок и бесславие, окончил свое существование в сияющем ореоле. Убила его зависть, зависть и корыстолюбие, и, виноватый или безвинный, он подавляет меня своим величием.
Виктуар улыбнулась.
- Тот, кто услышал бы вас, милый Шах, право, мог бы подумать, что вы последний из тамплиеров. Но все же это был монашеский орден, монашеским был и его обет. Разве могли бы вы жить и умереть, как тамплиер?
- Да.
- Возможно, вас прельщает одеяние, еще более изящное, чем жандармская безрукавка?
- Нет, не одеяние, милая Виктуар. Вы не знаете меня, есть во мне что-то такое, отчего ни один обет мне не страшен.
- И не страшно его блюсти?
Не дав ему ответить, она опять заговорила шутливым тоном:
- Мне думается, гибель этого ордена лежит на совести Филиппа Красивого. Странное дело, все исторические лица, прозванные «красивыми», мне антипатичны. И, думаю, не из зависти. Но красота, как говорят, и, по-видимому, не без причины, делает человека себялюбцем, а себялюбец - неблагодарен и вероломен.
Шах искал возражений. Он знал, что слова Виктуар, как ни любила она колкие намеки; не могли быть адресованы ему. И он не ошибался. Все это было только jeu d'esprit[18], неизбывная страсть к философствованию. И тем не менее ее слова, безусловно непреднамеренные, так же безусловно были навеяны каким-то смутным предчувствием.
Они кончили спорить уже у околицы, где Шах остановился, дожидаясь отставших госпожу фон Карайон и тетушку Маргариту.
Как только те подошли, он предложил руку госпоже фон Карайон и теперь уже ее повел обратно к гостинице.
Виктуар растерянно смотрела им вслед; как, даже без извинения, совершил он этот быстрый обмен? «Что это было?» Она изменилась в лице, ибо внезапное подозрение заставило ее ответить на ею же поставленный вопрос.
О том, чтобы снова отдохнуть на площадке перед гостиницей, не могло быть и речи; впрочем, они легко и даже охотно от этого отказались, так как ветер, не прекращавшийся весь день, подул с северо-запада, и сразу заметно похолодало.
Тетушка Маргарита попросилась на переднее сиденье, «чтобы ветер не дул в лицо».
Никто с ней не спорил. Она уселась на свою скамеечку, и покуда каждый в молчании размышлял о том, что дала ему сегодняшняя прогулка, экипаж все быстрее катился к городу.
Сумерки уже сгустились над ним, когда они стали подниматься на Крейцберг, и лишь купола обеих жандармских башен высились над сизой дымкой.
Глава пятая ВИКТУАР ФОН КАРАЙОН - ЛИЗЕТТЕ ФОН ПЕРБАНДТ
«Берлин, 3 мая.
Ma chere Lisette![19]
Как рада я была получить от тебя весточку, да еще такую добрую. Конечно, ничего другого я и не ждала. Мне мало доводилось видеть мужчин, являющих собою столь верный залог счастья, как твой супруг. Здоровый, благожелательный, скромный, с таким запасом знаний и просвещенности, каковой исключает опасное «чересчур» или «маловато». При этом «чересчур», пожалуй, еще опаснее. Ибо молодые женщины склонны требовать: «У тебя не должно быть других богов, кроме меня!» Я чуть ли не ежедневно наблюдаю это у Ромбергов, Мари не очень-то благодарна своему умному и достойному супругу за то, что политика и французские газеты заставляют его забывать о визитах и нарядах.
Единственное, что меня встревожило, это твоя новая родина. Мазуры всегда представлялись мне сплошным гигантским лесом с сотнями болот и озер. Вот мне и подумалось, как бы это новое отечество не повергло тебя в меланхолическую мечтательность, которая может положить начало тоске по родине, а не то даже печали и слезам. Ведь тут и мужчина испугается, говорила я себе. Вдруг, к великой моей радости, я узнаю, что ты избегла и этой опасности и что березы, растущие вкруг твоего замка, веселые и нарядные, как на троицу, а не плакучие кладбищенские березы. A propos[20], хорошо бы ты, при случае, объяснила мне, что это за напиток березовый. Меня давно уже разбирает любопытство, но попробовать его мне пока что так и не довелось.
Ну а теперь расскажу тебе о нас. Ты участливо расспрашиваешь меня обо всем и обо всех, хочешь даже услышать о последней принцессе тети Маргариты и о новой путанице с именами. Как раз об этом я могу тебе поведать, ибо не прошло и трех дней, как нас до глубины души потрясла пресловутая путаница.
Было это, когда мы ездили в Темпельгоф с господином фон Шахом, тетушку тоже пришлось пригласить на прогулку, поскольку это был ее день. Ты же знаешь, что каждый вторник она у нас обедает. Вместе с нами она посетила «цюрковь», где при виде икон, восходивших к католическим временам, не только настойчиво и упорно требовала искоренения подобного суеверия, но к тому же всякий раз обращалась с этим требованием к Шаху, словно он заседает в консистории. Тут мне приходится отложить перо, чтобы от души посмеяться (не знаю уж, достоинство это или недостаток, но я все представляю себе с одинаковой живостью). Au fond, это, конечно, не так уж смешно, как кажется в первую минуту. В Шахе есть что-то консисторски торжественное, и, если я не ошибаюсь, именно эта торжественность восстанавливает против него Бюлова. Много, много больше, чем разность убеждений.
Право, по моим словам можно подумать, что я здесь принимаю сторону Бюлова. И не знай ты всего из характеристики, данной мною нашему другу, ты не могла бы уяснить себе, как я его ценю. Да, нынче больше, чем когда-либо, хотя мне и довелось испытать из-за него много горького. Но люди в моем положении научаются быть кроткими, забывать обиды, прощать. Если бы я этому не научилась, как могла бы я жить, я, так сильно любящая жизнь? Последнее - слабость (как я где-то вычитала), свойственная тем, в ком она менее всего понятна.
Но я обмолвилась «много горького», и мне хочется тебе об этом рассказать.
Это случилось только вчера, во время нашей загородной прогулки. Когда мы из деревни направились в церковь, Шах шел с мамa. Не случайно, это было подстроено, и подстроено мною. Я их оставила вдвоем, так как хотела вызвать на объяснение (ты сама понимаешь - какое). Тихие вечера, когда идешь по полю и не слышишь ничего, кроме вечернего звона, ставят нас выше мелких оглядок, освобождают нашу душу. А освобожденные, мы находим нужные слова. О чем они говорили, я не знаю, во всяком случае, не о том, о чем им надо было говорить. Наконец мы пришли в церковь, насквозь пронизанную красноватым сиянием заката, все в ней ожило и стало незабываемо прекрасно. На обратном пути Шах пошел уже со мною. Он очень интересно говорил, и в тоне для меня столь же приятном, сколь и неожиданном. Каждое его слово осталось у меня в памяти и дает мне повод для размышлений. Но что же произошло дальше? Когда мы подошли к деревне, он сделался молчалив и стал дожидаться мамa. Затем предложил ей руку, и так мы направились к гостинице, где стояли экипажи и толклось множество людей. Меня словно кольнуло в сердце, ибо я не могла отогнать от себя мысль, что ему было бы неприятно под руку со мной появиться в толпе. При его тщеславии, а это свойство нельзя не признать за ним, ему невозможно возвыситься над мнением людей, и насмешливая улыбка на неделю приводит его в дурное расположение духа. При всей своей самоуверенности, в этом единственном пункте он слаб и зависим. Никому на свете, даже мамa, не сделала бы я подобного признания, тебе одной я должна открыться. Если я ошибаюсь, скажи, что мое несчастье сделало меня мнительной, отчитай меня как следует и будь уверена, что я с благодарностью приму твои суровые слова. Ведь, несмотря на тщеславность, я ценю его больше, чем кого бы то ни было. Говорят, что мужчины не вправе быть тщеславными, потому что тщеславие комично. По-моему, это несколько преувеличено. Но если эти слова верны, значит, Шах - исключение. Я не терплю эпитета «рыцарственный», но другого для него подобрать не умею. Есть в нем, пожалуй, и что-то большее; он сдержан, внушает уважение или, во всяком случае, исполнен врожденного обаяния, и, если случится то, чего я желаю для мамa, да и для себя тоже, мне нетрудно будет занять по отношению к нему вполне достойную позицию.