Оставшись одна, я принялась заглядывать в ящики – так поступила бы любая мать: я надеялась понять, что происходит в жизни моей дочери. Я не собиралась вынюхивать секреты, выведывать то, что мне знать не полагалось – такое мне всегда было противно. Во мне лишь было огромное беспокойство, и чтобы унять его, я искала хоть какой-нибудь знак, намек на то, что происходит. За исключением брошюр и листовок с революционными призывами, мне на глаза не попалось ничего – ни дневника, ни письма. На стене ее спальни я увидела плакат с надписью: «В семье живется и дышится легко… как в газовой камере». В своем роде, это и был намек.
Илария вернулась после полудня и снова заторопилась куда-то. «Как прошел экзамен?» - спросила я, стараясь быть как можно приветливей. Она пожала плечами: «Как обычно». И помолчав, добавила: «Ты за этим и приехала? Будешь следить за мной?» Я хотела избежать ссоры, и постаралась ответить спокойно и мягко: «Я приехала лишь для того, чтобы поговорить с тобой».
«Поговорить? - повторила она недоверчиво. – И о чем это? О боженьке, что ли?»
«О тебе, Илария», - тихо ответила я, стараясь поймать ее взгляд. Она подошла к окну и неподвижно уставилась на увядающую иву. «Мне нечего сказать, во всяком случае – тебе. К чему терять время на пустую, бабскую, мещанскую болтовню». Потом она перевела взгляд с ивы на наручные часы и проговорила: «Я уже опаздываю, у меня встреча. Тебе пора». Будто не слыша ее слов, я встала, и вместо того, чтобы направиться к двери, подошла к ней и взяла ее руки в свои. «Что происходит? – спросила я. – Отчего тебе так плохо?» Я слышала, как участилось ее дыхание. «Мне больно видеть тебя, - добавила я. - Даже если тебе не нужна такая мать, я не могу отвернуться от тебя. Я хочу помочь тебе, но если ты не позволишь, как мне тогда быть?» Подбородок ее задрожал – как в детстве, будто она вот-вот расплачется. Она вырвала руки из моих, резко отвернулась и уставилась в угол. Ее сутулое, худое тело сотрясали рыдания. Я погладила ее по волосам – руки ее были как лед, а голова горела. Она вдруг обернулась, обняла меня и, уткнувшись лбом в плечо, прошептала: «Мама, я… я…»
Именно в эту минуту зазвонил телефон.
«Пусть звонит», - я шепнула ей на ухо. «Нет, я подойду», - ответила она, вытирая слезы. Она подняла трубку, ее голос снова был холодным, ровным, чужим. Из краткого разговора я поняла: что-то стряслось. И верно, положив трубку, она сказала: «Извини, тебе и вправду пора». Мы вышли вместе, у двери она торопливо и виновато обняла меня, прошептав: «Мне никто уже не поможет». Я прошлась с ней до столба неподалеку от дома, где был привязан велосипед. Усевшись на него, Илария вдруг поддела два пальца под ожерелье у меня на шее и сказала: «Да, жемчужины – твоя слабость. Ты с рождения, похоже, и шагу не смеешь без них ступить!»
По прошествии стольких лет именно этот день вспоминается мне чаще всего, особенно в последнее время. Почему, спрашиваю я себя, почему из всего, что нам с твоей матерью довелось пережить, я вспоминаю тот день в первую очередь? Как раз сегодня, когда я в сотый раз думала об этом, в моем сознании всплыла пословица: «Где тонко, там и рвется». Это тут причем, спросишь ты. Очень даже причем. Тот случай так часто всплывает в моих мыслях именно потому, что единственный раз в жизни я по-настоящему могла что-то изменить. Твоя мать заплакала, обняла меня – в ту минуту в ее панцире появилась щелочка, маленькое отверстие, за которое я могла бы зацепиться. А потом, подобно клиньям, которые вбивают в стенку, так что они образуют щель все шире и шире, я могла бы отвоевать себе место в ее жизни. Мне не хватило решимости. Когда она сказала: «Тебе пора», - я должна была остаться, снять комнату в гостинице неподалеку, возвращаться каждый день и стучать в дверь; не отступать, покуда на месте щелки не появился бы проход.
Я же, на беду, поступила иначе: из трусости, душевной лени, прикрываясь уважением независимости дочери, я поступила так, как она мне велела. Мне была противна навязчивость моей матери, и я хотела быть другой - хотела предоставить Иларии свободу строить жизнь по своему усмотрению. За маской уважения свободы других людей мы часто прячем безразличие и нежелание вмешиваться. Граница тут тончайшая – перейти ее или нет ты должен решить за одно только мгновение; как важно было действовать понимаешь лишь тогда, когда это мгновение ушло без возврата. Лишь тогда ты раскаиваешься, лишь тогда понимаешь, что в ту минуту нужно было что-то предпринять, ни в коем случае не сидеть сложа руки. Ты был сопричастен происходящему, осознавал что происходит – и это должно было вылиться в поступок. У ленивых любовь гостит недолго, чтобы раскрыться во всей полноте, она требует действий – порой точных и решительных. Понимаешь? Я выдавала свою лень и трусость за благородное уважение независимости своей дочери.
Мысли о судьбе приходят к нам лишь с возрастом. В твои годы люди, как правило, не задумываются об этом - все, что происходит, они воспринимают как результат собственных усилий. Ты мнишь, что сам, камень за камнем, прокладываешь свой жизненный путь. И лишь годы спустя ты понимаешь, что дорога уже проторена, другие вымостили ее до тебя, и единственное, что остается – просто идти по ней дальше. Это открытие обычно совершают годам к сорока – тогда мы начинаем пронимать, что все зависит не только от нас самих, и велико искушение впасть в узкоколейный фатализм. Но чтобы в полной мере осознать, что такое судьба, снова должны пройти годы. К шестидесяти годам, оставив за плечами большую часть пути, ты начинаешь видеть то, чего не замечал раньше: что твой путь вовсе не был прямым, его пересекало множество дорог, а на каждом шагу стояли знаки-указатели различных направлений. Оттуда ответвлялся переулочек, отсюда - поросшая травой тропинка, которая терялась в лесу. Порой ты ступал на дорогу, не задумываясь – порой и не замечал, что можно свернуть; куда вели тропы, по которым ты не пошел – к радости или горю – ты не узнал, но все равно сожалеешь, что не испытал своего счастья. Ты мог что-то сделать - но отступил, вернулся назад - а может, было самое время идти вперед. Как шестеренки в часах, помнишь – так и поступки в твоей жизни, один влечет за собой другой.
На перепутьях жизни ты соприкасаешься с другими людьми; узнать их или нет, пойти с ними до конца или отправиться своей дорогой – вот выбор, на который тебе отведено порой одно лишь мгновение; и даже если ты ничего об этом не ведаешь, от него зависит, как сложится потом твоя судьба и судьба твоих близких.
Этой ночью погода снова переменилась, с востока поднялся ветер и всего за пару часов разметал облака по небу. Прежде чем приняться за письмо, я вышла прогуляться по саду. Северо-западный ветер еще не утих, его ледяные пальцы пробирались под одежду. Бак хотел, чтобы с ним поиграли, вертелся у ног с шишкой в зубах; у меня хватило сил бросить ее один только раз, и упала она совсем рядом, но Бак был все равно счастлив. Убедившись, что твоя роза в добром здравии, я навестила свои любимые деревья: орех и черешню.
Помнишь, ты смеялась надо мной, когда видела, как я глажу ствол дерева? «Что с тобой? Это ведь не лошадь!» Когда я отвечала тебе, что прикасаться к дереву ничуть ни хуже, чем прикасаться к любому другому живому существу – а может, даже и лучше, – ты раздраженно пожимала плечами и уходила. Почему лучше? Потому что, к примеру, когда я глажу по голове Бака, чувствую под рукой что-то теплое, живое – но вместе с этим неизменно ощущаю, что он чем-то встревожен: то ли пора кушать, или он голоден, а кормить будут еще не скоро, то ли он вспоминает о тебе, или же он не может оправиться от плохого сна, который видел накануне. Понимаешь? В собаке, как и в человеке, слишком много мыслей и желаний, обретение покоя и счастья всегда зависит от внешних причин.
У деревьев все иначе. С момента рождения и до самой смерти они стоят на одном месте. Их корни уходят в глубь земли, крона тянется к небу. Они цветут, если день растет, погружаются в сон, если день становится короче. Они ждут, когда пойдет дождь, когда выглянет солнце, когда наступит теплое время года – и так до самой смерти. Все, что дает жизнь дереву, не зависит от его воли: оно существует, и точка. Понимаешь теперь, почему так хорошо прикасаться к деревьям? Потому что ощущаешь их силу, их покойное, неспешное, глубокое дыхание. Где-то в Библии сказано, что «ноздри Господа велики». Даже если это немножко ересь – каждый раз, когда я пыталась вообразить себе Божественную Сущность, мне приходил на ум образ дуба.
Рядом с домом моего детства рос дуб – он был такой огромный, что лишь два человека, взявшись за руки, могли обхватить его ствол. Уже в четыре, в пять лет я любила приходить к нему. Я садилась под ним, прислонялась спиной к стволу; подо мной была сырая земля, в волосах и на лице – свежий ветер. Я дышала и знала, что существует высший порядок во Вселенной, частью которого была и я сама, и все вокруг меня. Я не знала музыки, но что-то внутри меня пело. Не могу сказать тебе, какая там была мелодия или какие ноты; скорее, я слышала, как работают гигантские мехи, и ощущала силу их дыхания около своего сердца; и это дыхание передавалось всему моему телу и всей душе, от него во мне рождались свет и музыка. Я была счастлива оттого, что живу, и это чувство переполняло все мое существо.