Немного разочаровало то, что, едва поднявшись на борт и бросив взгляд на вздымавшееся море, она сказала: «Ну, это извините», и тотчас удалилась в чрево корабля, где и провела большую часть пути, лежа на спине в каюте, которую делила с болтливыми женами трех неразговорчивых поляков — борца, садовника и парикмахера, — доставшихся в соседи Пнину. Оставшись сидеть на третий вечер путешествия в кают-компании после того, как Лиза давно уже ушла спать, он охотно согласился сыграть партию в шахматы с бывшим издателем одной франкфуртской газеты, меланхолическим старцем с мешками под глазами, в свитере с воротником «хомут» и гольфных штанах. Ни тот, ни другой не были хорошими игроками; оба имели склонность к эффектным, но совершенно необоснованным жертвам фигур; каждый очень уж хотел выиграть; и дело еще оживлялось пнинским фантастическим немецким языком («Wenn Sie so, dann ich so, und Pferd fliegt»[12].). Тут подошел другой пассажир, сказал entschuldigen Sie[13], нельзя ли ему посмотреть на их игру? и сел возле. У него были рыжеватые, коротко подстриженные волосы и длинные блеклые ресницы, напоминающие хвостовые нити лепизмы; на нем был поношенный двубортный пиджак, и вскоре он уже тихонько щелкал языком и качал головой всякий раз, когда старец после долгого и важного раздумья подавался вперед, чтобы сделать нелепый ход. В конце концов этот полезный зритель, явный знаток, не удержался и, толкнув назад пешку, которой только что пошел его соотечественник, указал дрожащим указательным перстом на ладью, которую старый франкфуртец моментально внедрил подмышку защиты Пнина. Наш друг, разумеется, проиграл и собрался было покинуть залу, как вдруг знаток догнал его и сказал entschuldigen Sie, нельзя ли ему минутку поговорить с Херр Пнин? («Как видите, мне известно ваше имя»,— заметил он мимоходом, подняв свой вездесущий указательный палец) — и предложил зайти в бар выпить пива. Пнин согласился, и когда перед ними поставили кружки, вежливый незнакомец продолжал: «В жизни, как и в шахматах, всегда следует анализировать свои побуждения и намерения. В день, когда мы поднялись на борт, я был словно резвое дитя. Однако уже на следующее утро я начал опасаться, что проницательный супруг — это не комплимент, а ретроспективное предположение — рано или поздно просмотрит список пассажиров. Сегодня совесть судила меня и признала виновным. Я больше не могу терпеть обмана. Ваше здоровье. Это, конечно, не то, что наш немецкий нектар, но все же лучше, чем кока-кола. Меня зовут Эрих Винд; увы, это имя вам небезызвестно».
Пнин, молча, с искаженным лицом, все еще держа ладонь на мокрой стойке, начал неуклюже сползать с неудобного грибовидного сиденья, но Вина положил пять длинных чутких пальцев на его рукав.
— Lasse mich, lasse mich[14],— взвыл Пнин, пытаясь стряхнуть бескостную заискивающую руку.
— Пожалуйста! — сказал д-р Винд.— Будьте же справедливы. Последнее слово всегда за осужденным — это его право. Это признают даже нацисты. И прежде всего — я хочу, чтобы вы позволили мне оплатить по крайней мере половину ее билета.
— Ach nein, nein, nein[15],— сказал Пнин.— Прекратим этот кошмарный разговор (diese koschmarische Sprache).
— Как вам угодно,— сказал д-р Винд и принялся внушать связанному Пнину следующие пункты. Что это была всецело Лизина идея — «упрощая, знаете ли, дело ради нашего ребенка» («нашего» звучало тройственно); что Лиза очень больная женщина и нуждается в особом уходе (беременность — просто сублимация позыва к смерти); что он (д-р Винд) женится на ней в Америке — «куда я также направляюсь», добавил д-р Винд для ясности; и что он (д-р Винд) просил бы позволить ему заплатить по крайней мере за пиво. После чего до конца путешествия, которое из серебристо-зеленого превратилось в однообразно-серое, Пнин откровенно ушел в свои английские учебники, и хотя был с Лизой неизменно кроток, старался видеться с ней настолько редко, насколько это было возможно, не возбуждая ее подозрений. Время от времени д-р Винд появлялся откуда ни возьмись и издали знаками приветствовал и подбадривал его. И когда, наконец, величавая статуя выросла из утренней дымки, где, готовясь вспыхнуть на солнце, стояли бледные зачарованные здания, похожие на те таинственные, разной высоты прямоугольники, которые видишь на диаграммах сравнительно-наглядных процентных соотношений (природные богатства, частота миражей в различных пустынях), д-р Винд решительным шагом подошел к Пниным и назвал себя — «поскольку мы все трое должны с чистым сердцем ступить на землю свободы». И после нелепо-комической задержки на Эллис Айленд Тимофей и Лиза расстались.
Были кой-какие осложнения — но в конце концов Винд женился на ней. В продолжение первых пяти лет жизни в Америке Пнин несколько раз видал ее мельком в Нью-Йорке; он и Винды были натурализованы в один и тот же день; затем, после его отъезда в Уэйндель в 1945 году, лет шесть прошло без встреч и без переписки. Однако время от времени до него доходили слухи о ней. Не так давно (в декабре 1951) его друг Шато прислал ему номер журнала по психиатрии со статьей, написанной д-ром Альбиной Дункельберг, д-ром Эрихом Виндом и д-ром Лизой Винд по поводу «Групповой психотерапии в применении к консультациям по проблемам брака». Пнину всегда бывало неловко за Лизины «психоослиные» интересы, и даже теперь, когда ему должно было быть все равно, его передернуло от отвращения и жалости. Они с Эрихом работали под началом великого Бернарда Мэйвуда, добродушного гиганта — которого прекрасно приспособлявшийся Эрих именовал «Боссом» — в Исследовательском отделе при «Центре Планирования Семьи». Одобренный своим и жены покровителем Эрих разработал остроумную (может быть, не ему принадлежавшую) идею загонять наиболее податливых и глупых клиентов Центра в психотерапевтическую ловушку — кружок «устранения напряженности», что-то вроде группового шитья стеганых одеял, где молодые замужние женщины, группами по восемь человек, раскрепощались в уютной комнате в обстановке непринужденной, живой, с обращением по имени, беседы в присутствии докторов за столом перед группой и скромно записывавшего секретаря посреди травматических эпизодов детства, всплывавших там и сям подобно трупам, На этих собраниях дам заставляли с полнейшей откровенностью обсуждать между собой свои брачные проблемы, что, разумеется, приводило к сопоставлению наблюдений над мужьями, которых потом тоже интервьюировали в особой «группе мужей», тоже весьма непринужденной, где они щедро угощали друг друга сигаретами и анатомическими диаграммами. Пнин пропустил доклады и отдельные случаи,— и здесь не к чему вдаваться в эти уморительные подробности. Достаточно сказать, что уже на третьем собрании женской группы, после того как та или другая дама побывала дома, она возвращалась прозревшая, и потом расписывала новое ощущение своим все еще заблокированным, но восторженным подругам, звонкая нота сектантского бдения приятно окрашивала дискуссию. («Ну, вот, милые, когда Джордж прошлой ночью...») И это еще не все, Д-р Эрих Винд намеревался разработать метод, который позволил бы соединить всех этих мужей и жен в общую группу. Кстати, мороз подирал по коже, когда они с Лизой облизывались, произнося слово «группа». В длинном письме к приунывшему Пнину профессор Шато утверждал, что д-р Винд даже сиамских близнецов называет «группой». И верно: прогрессивный идеалист Винд мечтал о счастливом мире, состоящем из сиамских сотен, анатомически соединенных коммун, целых наций, созданных вокруг коммунальной печени, «Вся эта психиатрия — просто микромирок коммунизма»,— ворчал Пнин, отвечая Шато, «Отчего не оставить людям их личные горести? Как будто горе не единственное, что действительно принадлежит человеку на этом свете!»
— Вот что,— сказала Джоана мужу в субботу утром,— я решила сказать Тимофею, что сегодня от двух до пяти дом предоставляется им. Мы должны дать этим трогательным существам все возможности. У меня есть дела в городе, а ты будешь отвезен в библиотеку.
— Дело в том,— отвечал Лоренс,— что как раз сегодня у меня нет ни малейшего желания быть отвезенным или вообще перемещенным куда бы то ни было. Кроме того, в высшей степени невероятно, чтобы им для свидания понадобилось восемь комнат.
Пнин надел свой новый коричневый костюм (за который было заплачено кремонской лекцией) и, наспех позавтракав в «Яйцо и Мы», пошел через парк с островками снега к Уэйндельской автобусной станции, куда он пришел чуть ли не на час раньше, чем было нужно. Он не стал думать, почему, собственно, Лизе понадобилось непременно повидать его, возвращаясь из пансиона Св. Варфоломея, под Бостоном, куда этой осенью должен был поступить ее сын; он знал только, что волна счастья пенилась в нем и росла за невидимой преградой, которая вот-вот должна была прорваться. Он встретил пять автобусов, и в каждом из них ясно видел Лизу, махавшую ему в окно в веренице выходивших пассажиров, но автобусы один за другим пустели, а ее не оказывалось. Вдруг он услышал ее звучный голос («Тимофей, здравствуй!») позади себя и, резко обернувшись, увидал, что она вышла как раз из того единственного автобуса дальнего следования, в котором он уже решил, что ее нет. Какую перемену мог заметить в ней наш приятель? Господи Боже мой, да какая там могла быть перемена! Это была она. Ей всегда было жарко, и все в ней кипело, даром что прохладно и теперь вот ее котиковая шубка была настежь распахнута, открывая сборчатую блузку, когда она охватила голову Пнина и он почувствовал помплимусовый аромат ее шеи, и все бормотал «ну-ну, вот и хорошо, ну вот» — жалкие словесные подпорки сердца — а она крикнула: «Ах, да у него чудные новые зубы!» Он помог ей сесть в таксомотор, ее яркий прозрачный шарф зацепился за что-то, Пнин поскользнулся на мостовой, и шофер сказал «Осторожно» и взял у него ее саквояж, и все это было уже когда-то, в этой именно, последовательности…