Этот вечер никогда не умрет в моей памяти. Матушка была ослепительна, такой я ее еще не видел: на щеках играл румянец, глаза блестели. Она сидела у камина, отгородившись от огня вышитым экраном, и, глядя на нее, я вдруг ощутил, что в душе моей рождается понимание красоты; повинуясь необъяснимому порыву, я, все еще укутанный одеялом, сполз с колен доктора и тихонько пробрался к краю каминной решетки, откуда мог незаметно — так мне казалось — любоваться ее лицом.
Да и отец расправил плечи, стал как будто выше, внушительней; он говорил с воодушевлением, весело — этого за ним раньше не замечалось, Тетя Фанни была весьма любезна и мила — насколько может быть любезна и мила моя тетка. Даже я задал Несколько вопросов, вызвавших почему-то всеобщий смех, а посему я решил, что хорошо бы мне их не забыть и, как только представится возможность, задать их еще раз.
В том и заключалось очарование этого человека: магнетической силой своего удивительного жизнелюбия он вытягивал из человека все самое лучшее. В его обществе умные люди превращались в титанов мысли, а дураки начинали чувствовать себя оригиналами. В беседе с ним Подснеп поразил бы всех своей пикантностью, а Догберри[9] блистал бы остроумием. Но больше всего мне нравилось, когда рассказывал он сам. Не просите меня передать содержание его историй, вы могли бы с большим успехом попросить детишек из Гамельна напеть мелодию, которую наигрывал на своей дудочке Крысолов.[10] Одно лишь могу сказать — при звуках мятежной музыки его голоса стены убогой комнаты исчезали, и за ними открывался прекрасный, смеющийся, манящий мир; мир, полный веселой борьбы, где кто-то побеждал, а кто-то проигрывал. Но исход этой борьбы тебя не должен смущать — это честная игра по правилам, одинаковым для всех. В этом мире люди веселились, они не боялись ни жизни, ни смерти, а Судьба была всего лишь хозяйкой на этом Пиру.
Так я познакомился с доктором Уошберном, или, как его прозвали в наших трущобах, доктором Торопевтом, В некотором отношении тот вечер выявил многие стороны этого человека. Случалось, он морщил нос — как собака, перед тем как собирается укусить, и тогда он становился не человеком, а зверем: у него просыпались животные инстинкты, пробуждался звериный аппетит, он ржал от удовольствия и придумывал грубые забавы, А то вдруг его голубые, глубоко сидящие глаза начинали светиться буквально материнской нежностью, и тогда его можно было принять за ангела в цивильной одежде — сюртук его был такого свободного покроя, что, казалось, под ним скрываются сложенные крылья. Часто я ломал голову над этой задачей: хорошо или плохо, что я познакомился с ним, но проще было бы дереву ответить на вопрос — правильную или неправильную форму придали ему бури и ливни?
Место Сюзанны некоторое время оставалось вакантным. Тем немногим знакомым, которые изредка приходили за тридевять земель навестить нас, матушка объясняла, что старую «лентяйку-горничную» пришлось-таки уволить, а новая, не в пример лучше старой, приступит к своим обязанностям через день-другой. Но месяц шел за месяцем, а новая горничная к своим обязанностям все не приступала, и отец, в те редкие дни, когда клиент звонил в дверь конторы, выждав для приличия какое-то время, шел открывать ему сам, громко браня нерасторопную «Джейн» или «Мэри». А матушка, чтобы мальчишка-рассыльный из булочной или молочник не разнесли по всей округе, что у Келверов — тех, что живут на углу в большом доме, — нет служанки, их услугами не пользовалась и, спрятав лицо под темной вуалью, сама делала покупки в лавках подальше от дома.
Тут я вынужден признать, что люди, о которых я пишу, страдали обыкновенными человеческими слабостями. Бедности своей они стыдились, полагая ее преступной, и поэтому им приходилось хитрить и пускать пыль в глаза, чего не замечается за людьми прямыми и отважными. На полках чулана, как я теперь понимаю, было пусто, зато в буфете всегда стояли портвейн и шерри-бренди, а в вазочке лежало сладкое печенье; огонь в камине едва теплился, зато по воскресеньям отец разгуливал в ослепительно сияющем цилиндре, а матушка шуршала юбкой на шелковой подкладке.
Не надо над ними смеяться; не следует думать, что показной шик идет от снобизма, а не от ложного самолюбия. Есть среди писателей такие изысканные джентльмены (для них восточной границей мира является Бонд-стрит), которые в отчаянных попытках бедняка скрыть свои заплаты видят лишь повод для зубоскальства. Но лично я смеяться над бедностью не могу. Я знаю, как боятся, что вдруг не явится нанятый на воскресенье лакей; мне известны цены на кремовые пирожные и фруктовые желе, которые заказывают в кондитерской за неделю до званого обеда. Но меня это трогает, а не смешит. Героизм героизму рознь. Д-р Уошберн, если бы к нему вдруг заглянул Принц Уэльский,[11] выставил бы на стол бадейку пива, хлеб, сыр и пригласил бы Его Королевское Высочество откушать, что Бог послал. Отец же с матушкой готовы были пить жидкий чай, лишь бы можно было предложить м-ру Джонсу или м-ру Смиту, буде они пожалуют к обеду, бокал вина. Я помню, что как-то на завтрак у нас оказалось лишь одно яйцо, и матушка убеждала отца съесть его — ведь ему сегодня весь день работать; отец же настаивал, чтобы яйцо съела матушка — ей нужно идти за покупками; в конце концов был достигнут компромисс: яйцо решили поделить пополам, причем каждый отказывался от желтка в пользу другого, утверждая, что белок, пусть не так вкусен, зато питателен. И я знаю, что какой бы скудной ни казалась трапеза, я всегда вставал из-за стола сытым. Все это, конечно, мелочи, но не забывайте, что и повесть моя не о великих свершениях.
Мне такая жизнь казалась сплошным удовольствием. Меня приводило в восторг, что вместо масла мне дают патоку; а что можно возразить против колбасы на обед вместо постылого жаркого? И как вкусна жареная рыба с картошкой, которую украдкой приносили в саквояже из ближайшего трактира! Разве можно сравнить такое пиршество с заурядным обедом из трех блюд, где разве что на десерт может попасться что-нибудь стоящее? Как все это было захватывающе! Крыльцо мыли поздно вечером; наша улица освещалась плохо, и в полутьме джентльмен, препоясанный пустым мешком, вполне мог сойти за дюжую поденщину. Я стоял на стороже у ворот, прохаживаясь взад-вперед, чтобы, если кто-то, похожий на запоздалого гостя, появится из-за угла, тихонько свистнуть, дав таким образом отцу возможность успеть расстелить дорожку в прихожей, — скатав, он вечно клал ее в такое место, что в потемках нелегко было найти. Насколько лучше помогать чистить ножи или бегать с различными поручениями, чем все утро зубрить французские глаголы, неправильность которых может свести с ума, или заниматься бессмысленными подсчетами, определяя, сколько времени потребуется X, идущему со скоростью четыре с четвертью мили в час, чтобы догнать У, который, хоть тресни, больше трех с половиной миль в час пройти не может, зато он вышел на два и три четверти часа раньше X, и где решение чисто формальное, поскольку ничего не известно, как скоро X и У захотят пить и кто дольше выдержит!
Да и отец с матушкой относились к этому легко, со смехом; никогда я не слышал, чтобы они жаловались на жизнь. Ибо всегда брезжил утренний свет надежды, а разве узник, бежавший из темницы, продираясь сквозь терновые заросли, будет плакать об исцарапанных локтях и ободранных коленках, когда сквозь чащу наконец-то блеснул луч солнца?
— Вот уж никогда не думала, — сказала матушка, — что заботы по хозяйству отнимают так много времени. Когда мы опять наймем прислугу, то надо будет постараться сделать так, чтобы она не вертелась целый день, как белка в колесе, а могла бы отдохнуть. Правильно я говорю, Льюк?
— Очень правильно, — ответил отец. А еще я тебе вот что скажу. Когда будем переезжать в новый дом, потребуем, чтобы хозяин сделал мраморные ступеньки у крыльца. По мрамору прошелся мокрой тряпкой — и никакой тебе грязи!
— Или мозаичная плитка.
— Можно и плитку, — согласился отец. — Но мрамор лучше, не у каждого он есть.
Лишь однажды набежала тучка. Было это в субботу. Матушка за обедом сказала отцу:
— Оставь немного жаркого на ужин, Льюк, еще будет омлет.
Отец отложил ложку.
— Омлет?
— Да, — сказала матушка. — Решила попробовать еще раз.
Отец полез за кухонный шкаф — мы почти всегда обедали на кухне, чтобы не бегать туда-сюда с тарелками, — и достал огромный колун.
— Льюк, ради Бога, зачем тебе топор? — спросила матушка.
— Будем рубить омлет, — ответил отец.
Матушка разрыдалась.
— Ну что ты, Мэгги… — сказал отец.
— Да, в прошлый раз омлет получился, как подметка, — сказала матушка. — Но я не виновата, это все плита, и ты сам это знаешь!
— Милая моя, — сказал отец. — Да я ведь пошутил.