Затем вид заслоняет маленький закоптелый буксир с надписью на борту: «Краина», из его трубы вырывается столб черного дыма, отбрасывая грязную тень на светлую поверхность реки. Неказистый с виду, но сильный пароходик тащит за собой две большие груженые баржи. На палубе второй баржи прилепился деревянный белый домик с цветочными горшками в окнах. Из домика выходит молодая босоногая женщина с большим чугуном в руках и сильным движением выплескивает воду в Саву. Под ногами у нее вертится и прыгает белая собачонка.
Провожая глазами этот плавучий дом, где рождаются и умирают целые поколения. Заяц думает о том, как мало, в сущности, знают люди друг друга.
Несколько мгновений не видно ничего, только взволнованная баржами поверхность воды, переливаясь, слепит глаза.
Еще не успокоилась вода, как вынырнула спортивная восьмерка из легкого японского дерева, плоская и узкая, едва различимая под гребцами в белых майках с гербами на груди. Восемь гребцов равномерно вскидывают длинные весла, и лодка быстро несется по воде. На корме сидит тренер. Он держит руль обеими руками и через рупор, висящий у него на груди, подает отрывистую, резкую команду: «Раз-два, раз-два!» Спортсмены тренируются перед соревнованием, думает Заяц. (И сейчас же в мозгу мелькает мрачное воспоминание о Тигре, о доме, о Маргите.) Заяц не любит спортсменов, не любит потому, что не знает их, а вернее, знает только по Тигру и его компании.
«От спорта черствеет сердце и притупляется разум, — думает Заяц, — а вместо мужества и стойкости развивается жестокость и наглость, к этому прибавляются еще интриги и спекуляции. А зачем все это нам, когда у нас и без того хватает и бесцеремонности и жадности к деньгам». Так размышляет Заяц, между тем быстроходная восьмерка уже скрылась из виду.
Стрелой промелькнул скиф, длинный, с низкой посадкой, так что кажется, будто гребец сидит прямо на воде. Два длинных весла делают широкие взмахи, словно два птичьих крыла, видных только в профиль. Гребец в темных очках, коричневый от загара и намазанный ореховым маслом, отчего его мускулистое тело отливает на солнце металлическим бронзовым блеском. «Это скорее всего служащий какой-нибудь частной фирмы», — думает Заяц и радуется своей проницательности.
На середину реки медленно выплывает обыкновенная четырехвесельная белая лодка, в ней разместилось целое семейство. Гребут муж и жена, он толстый, она пухленькая; в действительности гребет только он, она лишь слабо вторит ему. На руках у нее замшевые перчатки. В лодке еще две женщины, одна старая, располневшая, другая худая, молоденькая, с ними два рослых мальчугана; перегнувшись через борт, они то брызгаются, то разглядывают свое отражение в реке. На скамейке вместительная корзинка со съестными припасами, из нее выглядывает огромный арбуз и бутыль с вином. Типичная картина смешения старых и новых времен; патриархальные семейные устои, спортивная жизнь на солнце и воздухе. Муж — удачливый предприниматель и выскочка, жена из скороспелых светских модниц, сыновья — гимназисты, теща, на склоне лет начавшая разъезжать по пляжам и мучиться от жары, и свояченица, которой надеются подцепить жениха на воде, коль скоро такого не нашлось на суше. Они пристанут где-нибудь к острову, пообедают в тени, а потом завалятся спать под ивами, отгоняя назойливых комаров.
Перед взором Зайца проносились картины жизни трудового и развлекающегося Белграда, картины любопытные и пестрые, нередко смешные или нелепые, но выразительные и почти всегда милые его сердцу.
«Сава — это сама жизнь, — думал Заяц, — и ее надо лучше устроить». Жизнь великое и всеобщее достояние, и ей не следовало бы быть столь хаотичной, беспорядочной и сумасшедшей. Он не знает, что надо сделать, но в ней должно бы быть больше порядка и плана. И каждому полагалось бы свое место, каждому, кто живет и дышит. Каждому или, во всяком случае, возможно большему числу людей. Вот, например, какое место должен был бы занять Станко, — как раз сейчас он проходит мимо, закрывая его на мгновение своей тенью. Большой, полный сил, изобретательности и энергии, — разве пристало ему жить вот так, вслед за солнцем, совершающим свой путь по небосклону, перебираясь из одного тенистого местечка в другое, зарабатывая ровно столько, чтобы с грехом пополам прокормить семью да обеспечить себе несколько динаров на выпивку и курево. Нет, не пристало и не должно быть так! (Да и мало ли чего еще не должно было бы быть. Вот, например, и сам он, Заяц, тоже не должен был бы валяться в праздности на плоту, на припеке, сквозь дрему перекраивая жизнь и предаваясь мечтам о том, что должно быть и чего не должно.) Но мысли его упрямо летели вперед, вселяя в него веру в то, что на свете и правда все может быть иначе.
Люди договорятся между собой и каждому определят соответствующее место. И Заяц попробовал вообразить порядок в труде и жизни, не пресловутые «тиски», навязшие в зубах, а разумные созидательные порядки, в которых каждый сумеет найти себе более или менее подходящее занятие, отдавая ему все свое умение и способности. И в мечтах его возникает прекрасный образ этого преображенного берега. Его обитатели честно трудятся и хорошо живут — Станко, Иван Истранин со своей злосчастной Мариеттой, Чубук, и даже Милан Страгарац… Все они изменились, стали счастливее и нашли свое место в жизни.
Но так будет не только с этим замкнутым мирком на Саве. Нет, изменятся порядки и в более значительном и важном, так что в целом жизнь станет разумнее и лучше. Все в ней…
Неожиданно сильный толчок встряхнул замечтавшегося Зайца и разрушил стройную картину, нарисованную его воображением. Причал качался, железные бочки гудели, будто исполинские подводные колокола, волны, поднятые быстроходной моторкой, заплескивали доски.
Заяц словно спросонья смотрит вслед мощной моторке обтекаемой формы. Он знает эту моторку под названием «Аризона» и ее владельца, бельгийца, промышленника, управляющего концессией. В моторке бельгиец, молодой, атлетического сложения мужчина, две девушки. Это дочери профессора Калевича; они принадлежат к той же кодле, что и его сын, Тигр. Красивые, молодые и здоровые, одаренные и в музыке и в танцах, полные энергии и не растраченных сил, они ведут пустую жизнь белградской золотой молодежи, говорят сквозь зубы на английский манер, растягивая слова и нарочно картавя, хлещут коктейли и виски не хуже матросов, пляшут до зари и спят до полудня, не заканчивают начатого образования и не выходят замуж, и при этом каждая тратит по два отцовских оклада в месяц.
Светлая лодка с мощным мотором, легко разрезая воду, быстро пронеслась мимо, оставив за собой пенистую борозду, а над ней, словно цветок на стебле, трепетал парижский платок фантастической окраски, поднятый прекрасной, смуглой, как у мулатки, рукой одной из дочерей профессора Калевича.
III
Семь лет минуло с той поры, как Заяц «открыл» Саву, а на восьмой «сезон» неожиданное событие внесло новые радости в его спасенную жизнь.
Семья инженера Дороша переселилась из Шабаца в Белград.
Когда вскоре после первой мировой войны инженер и Мария переехали в Шабац, они некоторое время писали Зайцу, а он им, но потом, как это часто случается с родственниками, их переписка заглохла. Мария первая перестала отвечать — «закрутилась с детьми». Инженер иногда навещал их, бывая по делам в Белграде, и скупо рассказывал об их жизни. У них уже было четверо ребятишек. Жили они дружно и мирно. Зарабатывал Дорош прилично. Неподалеку от фабрики у них был маленький отдельный домик с садом, который Дорош сам обрабатывал.
За семнадцать лет их жизни в Шабаце Заяц всего лишь раз видел Марию. Однажды зимой, как раз в канун их славы[7]. Дорош приехал в Белград на фабричной машине и увез Зайца к себе.
Когда их старший сын, Филипп, закончил гимназию, семья решила перебраться в Белград. Это было осенью 1938 года.
Им удалось найти жилье в районе Топчидерского холма, в одном из безымянных крутых переулков, пересекающих улицу Толстого. Это был маленький старомодный особнячок с мансардой и большим садом, инженер сам приводил его в порядок, работая с упорством крота и терпением муравья. Справа и слева к их скромному домику и саду примыкали богатые виллы, выстроенные по проектам известных архитекторов и окруженные тенистыми парками с аккуратными дорожками, серебристыми елями, магнолиями и диковинным японским кустарником.
Мария почти не изменилась, но вся равномерно и едва заметно уменьшилась, как бы стаяла. Лицо ее покрылось сетью тонких морщинок, они то пропадали, то снова появлялись, когда она смеялась или говорила, виски посеребрила седина, хотя густая волна волос надо лбом была все еще черная и блестящая, будто влажная. Мария была по-прежнему приветлива и подвижна; преданная детям, не докучала им назойливой и мелочной опекой, столь свойственной добропорядочным и ограниченным мещанкам, которой они маскируют своего рода рафинированное кокетство. Дорош, можно сказать, тоже почти не изменился, только черты его характера теперь проявлялись отчетливее. Он стал еще молчаливее, еще больше ссутулился, усерднее налегал на работу в саду и по дому.