Может быть, это был принц Саксонский; может быть, герцогиня Германтская (которую в таком случае я увидел бы в одно из мгновений той ее жизни, которая была недоступна моему воображению: в ложе родственницы) рисовалась его мысленному взору, когда он говорил: «Мне моя родственница сказала, чтобы я просто спросил ее ложу», и именно поэтому его улыбчивый и такой особенный взгляд и такие простые слова радовали мое сердце (несравненно сильнее, чем какая-нибудь туманная мечта) бережным прикосновением то возможного счастья, то непрочного очарования. Как бы то ни было, говоря эти слова билетеру, он пробивал на обычном вечере моей будничной жизни случайный вход в новый для меня мир; коридор, который ему указали, как только он произнес слово «бенуар», и куда он тотчас же и устремился, был сырой, облупившийся и, казалось, вел в морские гроты, в сказочное царство водяных нимф. Я видел впереди удалявшегося господина во фраке, и только; но я наводил на него, правда, неудачно, точно плохо сделанный рефлектор, мысль, что это принц Саксонский и что сейчас он увидит герцогиню Германтскую. И хотя никого около этого человека не было, мысль, исходившая не от него, неосязаемая, безмерная, скользящая, как пятно света, казалось, шла впереди и вела его, точно всем прочим людям невидимое божество, находящееся около греческого воина.
Я сел на свое место, а пока шел, все старался целиком восстановить в памяти один стих из «Федры». Я произносил его про себя так, что в нем не хватало стоп, но поскольку я их не считал, то у меня создавалось впечатление, что между его расхлябанностью и классическим стихом нет ничего общего. Я бы не удивился, если б из моего нескладного стиха надо было вынуть слогов шесть, чтобы получился двенадцатисложник. Но вдруг я его припомнил, непреодолимые шероховатости, безжалостно резавшие слух, сгладились точно по волшебству; слоги мгновенно заполнили александрийский стих, все лишнее отпало без малейшего упорства, с той легкостью, с какой лопается пузырь на воде. А то огромное, с чем я боролся, составляло на самом деле одну-единственную стопу.
Какое-то количество билетов в партер поступило в кассу и было раскуплено снобами и любопытными, мечтавшими поглядеть на людей, которых иначе они не могли бы увидеть вблизи. И в самом деле, частичку подлинно светской жизни, обычно тайной, здесь можно было наблюдать открыто, так как принцесса Пармская распределила между своими друзьями места в ложах, на балконах и в бенуаре, и от этого зрительный зал превратился как бы в салон, где мужчины менялись местами, подсаживаясь то к одной, то к другой приятельнице.
Рядом со мной сидели простые обыватели, которые хотя и не были знакомы с теми, кто ходил в театр по абонементу, однако желали показать, что знают их в лицо, и вслух называли их имена. Они добавляли, что абонированные приходят сюда как к себе в гостиную – этим они хотели сказать, что абонементная публика даже не смотрит на сцену. В действительности дело обстояло иначе. Студент с выдающимися способностями, взявший билет в партер, чтобы посмотреть Берма, думает только о том, как бы не запачкать перчаток, не побеспокоить случайного соседа, быть с ним в ладу, ответить быстрой улыбкой на беглый взгляд, неучтиво отвернуться от знакомой дамы, к которой он после долгих колебаний решается, однако, подойти, но как раз в тот момент, когда три удара, прозвучавшие прежде, чем он успел к ней пробраться, заставляют его, как евреев – в Чермное море,[27] броситься в бушующее море зрителей и зрительниц, которые из-за него должны вставать и которым он рвет платья и наступает на ноги. И наоборот: оттого что люди из общества сидели у себя в ложах (на балконах, возвышающихся один над другим), как в висячих салончиках, где одна стенка разобрана, или в маленьких кафе, куда ходят есть крем из взбитых сливок, и их не смущали зеркала в золотых рамах и красные диваны в неаполитанском вкусе; оттого что они равнодушною рукою дотрагивались до позолоты колонн, на которых держался этот храм музыкального искусства; оттого что их не волновали необыкновенные почести, которые словно воздавали им две лепные фигуры, простиравшие к ложам пальмовые и лавровые ветви, только у них ничем не занятый ум способен был воспринимать происходящее на сцене, если только, впрочем, у них был ум.
Сначала был сумрак, в котором вдруг, точно луч от невидимого драгоценного камня, вспыхивал блеск всем хорошо знакомых глаз или, подобно медальону Генриха IV,[28] выделяющемуся на черном фоне, вычерчивался склоненный профиль герцога Омальского, которому невидимая дама кричала: «Позвольте, ваша светлость, я сниму с вас пальто!» – на что тот отвечал: «Что вы, помилуйте, госпожа д'Амбрезак!» Несмотря на нерешительное сопротивление, она снимала с него пальто, и все завидовали г-же д'Амбрезак, которой герцог оказал такую честь.
Но в других ложах бенуара, почти во всех, белые божества, населявшие мрачные эти обиталища, жались к темным перегородкам и оставались невидимыми. Однако по мере развития действия, их фигуры, отдаленно напоминавшие человеческие, осторожно выступали одна за другой из окутывавшей их темноты, тянулись к свету, показывали свои полуобнаженные тела и доходили до вертикали, до поверхности светотени, где их сияющие лица выглядывали из-за веселого, пенившегося, легкого волнения пушистых вееров, под пурпурными волосами, унизанными жемчугом и как бы изогнутыми, точно волны во время прибоя; дальше начинались кресла партера, жилище смертных, навсегда отрезанное от темного и призрачного царства, которому то там, то здесь служила границей струящаяся, гладкая поверхность ясных отражающих глаз водяных богинь. Страпонтены побережья, фигуры сидевших в партере чудищ вырисовывались в этих глазах только по законам оптики, соответственно углу падения, как это бывает с двумя областями внешнего мира, которым, зная, что в них нет, даже в зачаточном виде, души, похожей на нашу, мы считаем бессмысленным улыбаться, на которые мы считаем бессмысленным устремлять взгляд: это область минералов, это область незнакомых нам людей. Зато у себя, за границей, отделявшей их владения, лучезарные дочери моря поминутно оборачивались с улыбкой к бородатым тритонам в уступах пропасти или к какому-нибудь водяному полубогу с черепом из полированного валуна, к которому волной прибило липкую водоросль, и с диском из горного хрусталя вместо глаз. Они наклонялись к ним, угощали их конфетами; порой волна расступалась перед новой нереидой, и та, запоздавшая, улыбающаяся, смущенная, расцветала во мраке; затем, по окончании действия, больше не надеясь услышать певучий гул суши, выманивавший их на поверхность, разного обличья сестры все вдруг погружались во тьму и в ней исчезали. Но из всех этих убежищ, к порогу которых бездумное стремление посмотреть на творчество людей подводило любопытных богинь, никого не подпускавших к себе, самым знаменитым был сгусток полутьмы, известный под названием бенуара принцессы Германтской.
Точно старшая богиня, издали руководящая играми подвластных ей божеств, принцесса выбрала место в глубине, на боковом диване, красном, как коралловый риф, около чего-то широкого, стеклянного, потрескивающего, по-видимому – зеркала, вызывавшего представление о вертикальном, неотчетливом, зыблющемся сечении, какое производит луч света в слепящем водном хрустале. Похожий и на перо, и на венчик, как некоторые морские растения, большой белый цветок, пушистый, точно крыло, спускался со лба принцессы и тянулся вдоль ее щеки, с кокетливой, влюбленной, одушевленной гибкостью послушно следуя за ее изгибом и наполовину словно заключая ее в себе, – так из уютности гнезда зимородка выглядывает розовое яйцо. На волосах принцессы, свешиваясь до самых бровей, а затем возникая на шее, была натянута сетка из белых раковинок, которые вылавливаются в южных морях и которые у принцессы были перемешаны с жемчужинами и образовывали морскую мозаику, выглядывавшую из волн и время от времени погружавшуюся в полумрак, в глубине которого даже в эти мгновения присутствие человека означалось блестящей подвижностью глаз принцессы. Красота, возвышавшая ее над другими сказочными девами сумрака, не была вся целиком, вещественно и исключительно, вписана в ее шею, плечи, руки, талию. Но прелестная, обрывавшаяся линия талии представляла собой несомненный исток, неизбежное начало невидимых линий, которые глаз не мог отказать себе в удовольствии продолжать, и вокруг этой женщины рождались дивные линии, вместе образуя как бы призрак идеальной женской фигуры, вычерчивавшейся во тьме.
– Принцесса Германтская, – пояснила моя соседка сидевшему рядом с ней господину, произнеся слово «принцесса» через несколько «п» и подчеркнув этим, что находит ее титул смешным. – Она не поскупилась на жемчуга. Будь у меня столько камней, я бы такой выставки не устроила; я считаю, что это неприлично.