арестовывают, боже мой; я видел, как мужики игриво борются посреди дороги, не давая проехать транспорту, визжат от хохота, а люди идут мимо и улыбаются. Мексика обычно нежна и мягка, даже если ездишь по ней с опасными субъектами, как я, опасными в том смысле, какой мы имеем в виду в Америке — фактически, чем дальше отъезжаешь от границы и глубже на юг, тем прекраснее там, как будто воздействие цивилизаций тучей нависало над границей.
Земля — штука индейская, я присаживался на нее на корточках, крутил толстые палки марихуаны на грязевых полах палочных хижин неподалеку от Масатлана, возле опийного центра мира, и мы кропили опием свои гигантские кропали — у нас были черные пятки. Мы говорили о революции. Хозяин придерживался мнения, что первоначально Северной Америкой владели индейцы, равно как и Южной, примерно пора выступить и сказать: «La tierra esta la notre» [1], что он и сделал, прищелкнув языком, и хипово ощерившись, поддернув свои безумные плечи, чтоб мы видели его сомнение и недоверие ни к кому, понимая, о чем он, но я был там и вполне неплохо все понял. В углу индейская женщина, 18, сидела, отчасти за столом, лицо ее в тенях свечного огонька. Она за нами наблюдала, либо улетев по «О», либо сама собой жена человека, который утром вышел на двор с копьем и лениво поколол палки на земле, вяло кидая их оземь-наземь, полуобернувшись жестом показать и сказать что-то своему напарнику. Дремотный гуд феллахской деревни в полдень — неподалеку от нас было море, теплое, тропик Рака. Позвоночно-ребристые горы всю дорогу от Калексико и Шасты, и Модока, и глядящие из Пэскоу на реку Коламбия, торчали мятые за равниной, по которой раскинулось это побережье. Тысячемильная грунтовка вела туда — спокойные автобусы 1931 г., тонкие, высокие, стиля нелепого со старомодными рычагами сцепления, уводящими к дырам в полу, старые боковые скамьи вместо сидений, обернутые вокруг, сплошь дерево, подскакивают в нескончаемой пыли мимо Навахов, Маргарит и вообще песье-пустынных сухих лачуг Доктора Перчика и чушью собачьей на тортийях полусгоревших — замордованная дорога — вела вот к этому, к столице мирового царства опия. Ах, Иисусе — глянул я на своего хозяина. На глинобитном полу, в углу, храпел солдат мексиканской армии, то была революция. Индеец бузил. «La tierra esta la notre».
Энрике, мой гид и друган, который не выговаривал «х», и приходилось ему говорить «к», поскольку рождество его не погребено в испанском имени Веракрус, родного его городка, а вместо этого в миштекском наречии. В автобусах, трясущихся в вечности, он мне орал все время: «Ду-КО-та? Ду-КО-та? Значит caliente. Поал?»
«Ага, ага».
«Тут ду-ко-та… очень ду-ко-та… это значит caliente — не продок-нуть… муть…»
«Продох-нуть!»
«Там какая буква — в альфабате?»
«Х».
«Так… хк…?»
«Нет… х…»
«Мне кудо так произносить. Я не могу».
Когда он говорил «к», вся его челюсть выскакивала наружу, я видел в его лице индейца. Теперь он сидел на корточках на земляном полу, пылко объясняя хозяину, который, как я понимал по его внушительному виду, есть Царь какой-то королевской банды, расставленной по пустыне, по его полнейшей презрительной речи касаемо любого затронутого предмета, словно б по крови царь по праву, стараясь убедить, или оберечь, или что-то попросить. Я сидел, помалкивал, наблюдал, как Герардо в углу. Герардо слушал с видом потрясенным, как его старший брат толкает безумную речугу перед Царем и в обстоятельствах странного Американо Гринго с его морским вещмешком. Он кивал и склабился, как старый торговец, хозяин, слушая, и поворачивался к своей жене и показывал язык, и облизывал нижние зубы, а после того увлажнял верхние о губу, дабы кратко оскалиться в неведомую мексиканскую тьму над головой хижины в свечном свете под Тропически-Раковыми звездами Тихоокеанского побережья, как в бойцовом имени Акапулько. Луна омывала скалы от Эль-Капитана и дальше вниз — болота Панамы поздней и уже довольно вскоре.
Показывая огромной ручищей, пальцем, хозяин: «В ребре гор большого нагорья! злата войны погребены глубоко! пещеры кровоточат! мы выманим змея из лесов! оборвем крылья великой птице! станем жить в железных домах, перевернутых в полях тряпья!»
«Si!» — произнес наш тихий друг с края нар, Эстрандо. Козлиная бородка, хиповые глаза, поникшие, карегрустные и наркотические, опий, руки роняются, странный знахарь, сиделец рядом с этим Царем время от времени вбрасывал замечания, которые заставляли остальных слушать, но стоило ему только попытаться продолжить, невпротык, он что-то переигрывал, он их притуплял, они отказывались слушать его уточнения и художественные штрихи в заварухе. Первобытная плотская жертва — вот чего им хотелось. Ни одному антропологу не следует забывать людоедов, либо избегать Ауку. Добудьте мне лук и стрелу, и я двину; теперь я готов; плату за полет, пжалста; на плато плату; празден список; рыцари наглеют старея; юные рыцари грезят.
Мягко. Наш индейский Царь не желал иметь ничего общего с предположительными идеями; он внимал нешуточным мольбам Энрике, отмечал галлюцинированные высказывания Эстрандо, гортанные замечания, специями вброшенные веско, как безумье внутрь, и из коего Царь научился всему, что знал о том, что реальность о нем подумает, — он озирал меня с честным подозрением.
Я услышал, как он спрашивает по-испански, не какой-то легавый ли этот гринго, следящий за ним из ЛА, какой-нибудь ФБРовец. Я услышал и ответил «нет». Энрике пытался ему сказать, что я interessa, показывая на собственную голову, означая, что меня всякое интересует — я пытался выучить испанский, я голова, cabeza, также chucharro — (планакеша). — Чучарро Царя не интересовало. В ЛА он пришел пешком из мексиканской тьмы босыми ногами, раскрыв ладони, черное лицо огням — кто-то сорвал цепочку с распятием с его шеи, какой-то легавый или хулиган; он рыкнул, вспоминая это, возмездие его было либо безмолвным, либо кто-то остался мертвым, а я из ФБР — зловещий преследователь мексиканских подозреваемых с задком в виде оставшихся отпечатков ног на тротуарах железного ЛА и цепей в каталажках, и потенциальных героев революции с предвечерними усами в красноватом мягком свете.
Он показал мне катышек О. Я поименовал его. Частично удовлетворился. Энрике и дальше молил в мою защиту. Знахарь улыбался про себя, не было у него времени дурака валять, или выплясывать придворно, или петь о пойле в блядовых переулках, ища шмаровозов — он был Гёте при дворе Фредерико Ваймара. Флюиды телевизионной телепатии окружали комнату так же молча, как Царь решил меня принять. Когда он принял, я услышал, как скипетр пал во всех их мыслях.
О, святое море