Если б я знала, что Володька не любит меня как женщину, а просто дружит со мной и не хочет разлучаться как с близким товарищем, с которым прожил долгие годы, – в этом не было бы ничего удивительного. Но я ведь знаю, что это не так. Я знаю, что он любит меня именно и прежде всего как женщину. Я не маленькая, чтобы не различать таких вещей. Я знаю, что он любит меня и ревнует, как ревновал бы на его месте каждый нормальный мужчина. Пока я была уверена, что он не догадывается о моих похождениях, врать ему не представляло никакой трудности. Но врать, когда знаешь, что человек догадывается абсолютно обо всём и сам помогает тебе лгать, становится уже глупо и дико.
Я знаю, что Володька слишком честен, чтобы согласиться на такое положение вещей сознательно: он играет комедию не только передо мной, но перед самим собой. Он создал себе всю эту ультракоммунистическую теорию невмешательства в мою личную жизнь и хочет убедить себя, что мучается именно во имя этой новой, социалистической этики. Страдания, которые вызывает в нём ревность, окупаются для него сознанием, что он поступает благородно и по-коммунистически. Если бы кто-нибудь сказал ему: «Ты терпишь все это только потому, что боишься её потерять, боишься, что не сможешь больше обладать ею», – он, наверное, назвал бы его пошляком.
И он подсознательно, но хорошо рассчитал. Первые годы после того, как я перестала его любить, его невмешательство и молчание были мне просто удобны. И я не думала уходить от него. Теперь, когда я знаю, что он давно догадывается обо всём, обманывать его становится с каждым днём неприятнее и труднее. Но в тридцать три года бросать всё и начинать новую жизнь можно только, если встретится уж очень большая любовь. Инерция прожитых лет приковывает к месту.
Вот и остались мы опять вдвоём, отрезанные от мира на восемь месяцев снеговыми перевалами, – честный, образцовый коммунист и его беспутная жена, – играть длинными зимними вечерами: я – верную, никогда не изменявшую ему подругу, он – благородного социалистического мужа, выкорчёвывающего из своего сознания буржуазные пережитки мужского собственничества и плотской ревности.
Покойной ночи, Валентина Владимировна!
В четвёртом часу утра настойчивый стук в дверь разбудил Комаренко. Уполномоченный натянул сапоги и, накинув халат, пошёл отпереть. На пороге стоял Синицын.
– Можно к тебе? Я тебя разбудил?
– Заходи, заходи. Пройди прямо в кабинет. Зажги там электричество. Я малость приоденусь и сейчас приду. Где ж это ты запылился? Пешком шёл, что ли?
– Да, пешком. Хотел немного пройтись.
– Хорошенькое немного! Ну, заходи, я сию минуту.
Через минуту он действительно появился, застёгивая китель.
– Ты меня извини, что я так ночью… – пробовал улыбнуться Синицын. – Мне с тобой поговорить надо.
– Садись. На, закуривай, слушаю.
– Понимаешь, я пришёл дать тебе показание… Я убил человека.
– Кого это? Когда?
– Жену убил.
Уполномоченный внимательно посмотрел на Синицына.
– Что это, ты бредишь? Плохо себя чувствуешь? Так бы сразу и сказал, подожди, я тебе сейчас вскипячу чайку, с коньяком, а? Попросим жинку, она это мигом.
– Спасибо, я не продрог. Пить не буду. Странный ты человек, Фёдор. Разве убийство должно быть обязательно собственноручным? Ведь я-то знаю, что её убил. А сказать об этом – не поверят. Вот почему и пришёл к тебе. Понимаешь, рассказывать тут трудно. Расскажу, – может, не поймешь. На, прочти, вот это, – он протянул густо исписанный лист.
Комаренко внимательно прочёл листок и вернул его Синицыну.
– Ну вот, видишь, – Синицын сунул лист в карман. – Что мне делать, а? Понимаешь, не к кому обратиться. Пришёл к тебе за советом.
– Преувеличиваешь ты, брат, здорово. А впрочем тебе видней. Дело, конечно, сложное. В этой области у нас контрольная комиссия не работает. Тут тебе самому, надо.
– Что самому?
– Самому разобраться. У кого из нас старья этого самого нет? Гонишь его в дверь, оно в окно лезет. Кулак с тех пор, как подрубили корни, даже облик старый потерял, в колхозы пролез, стопроцентным строителем социализма прикинулся. Поди его разоблачи! То же самое, брат, и наш внутренний кулак, нутро наше старое. Только разоблачить его ещё труднее. Кажется тебе, вытравил его уже калёным железом, а он в подсознании где-нибудь сидит, переодевается. А высунет голову – не узнаешь. Под такую тебе социалистическую идею загримируется, что поди различи. Тут, брат, каждый – сам себе контрольная комиссия.
– Но ведь я же человека убил!
– Это ты загибаешь. Нервы у тебя разгулялись. Никого ты не убивал, а просто чувствуешь себя виноватым. Чего ж тебе надо? Чтобы тебя другие наказывали? Вроде как отпущение грехов? Наложили епитимию, отработал – и чист? Тут, брат, самому поработать над собой нужно. Только без истерики, а спокойно, по-большевистски. Что ж я тебе сказать ещё могу?
– Да, конечно, что ж ты мне можешь сказать? Самому надо… Ну, спасибо и на этом.
– Подожди, чай сейчас будет. Не валяй дурака! Никуда тебя не отпущу. Попьёшь чайку, отогреешься, потом подвезу тебя на машине.
– Нет, не надо, спасибо. Пройдусь… Как это ты говоришь? Дай бог всякому!
Лестница, по которой он подымался, была узкая, деревянная, с почерневшими перилами и стоптанными ступеньками, – такие бывают только в очень старых домах. Зажжённые через этаж газовые рожки еле освещали каждую четвёртую площадку. Отец жил на последнем этаже, на четвёртом или пятом, – он не мог хорошенько припомнить. Впрочем, весь дом, кажется, пятиэтажный. Между тем он прошёл уже минимум восемь этажей, а конца всё не было. Напрасно он не считал площадок. Во всяком случае теперь уже недалеко. Он поднялся ещё на три этажа и остановился, запыхавшийся и усталый. Лучше всего спуститься вниз и узнать толком.
Двумя этажами выше внятно слышны чьи-то шаги. Кто-то медленно поднимается по лестнице, шлёпая туфлями. Слышно отсюда тяжёлое, свистящее дыхание. Должно быть, какой-нибудь старик или старуха. Надо догнать и спросить. Перепрыгивая через несколько ступенек, он пробежал ещё три этажа. Медленные старческие ноги слышались по-прежнему двумя этажами выше. «Что за чёрт! Задача об Ахилле и черепахе?» Набрав жадно воздуха, он опять метнулся вверх, тяжело дыша и отсчитывая в уме этажи: один! два! три! четыре! пять! Шаги остановились. Ещё две, восемь, двадцать, тридцать две ступеньки. Вот он наконец!
На повороте следующего этажа стоял дряблый старик в выцветшем халате, перехваченном в талии шпагатом. Старик держал зажжённую свечу. Он стоял, тяжело дыша, облокотившись на перила. Воздух в его глотке свистел и храпел, как в трубах органа.
«Неужели я так долго не мог нагнать этого старого хрыча?»
– Будьте добры, вы не сможете мне сказать, сколько этажей в этом доме?
Старик смотрел тупыми глазами, не отвечая, и продолжал сопеть. Потом, откашлявшись, медленно стал подниматься вверх, дрожащей рукой цепляясь за перила.
«Наверное, глухой; надо громче, в самое ухо».
– Сколько этажей в этом доме?! Вы слышите?
Старик безмятежно продолжал свой путь. Только в глазах – две насмешливые искорки.
«Издевается, собака! А ну-ка, потрясём его за грудку!»
– Вы ответите?!
Старик сделал гримасу и показал язык.
«Ах ты, старая перечница! Я тебя заставлю отвечать по-человечески! А об стенку не хочешь? Вот так! И вот так!»
– Ну! Отвечай, когда спрашивают, старая плесень!
Он схватил старика за подбородок и изо всех сил стукнул затылком о стенку. Свеча выпала и покатилась вниз. Старик присел и соскользнул на пол площадки.
«Вот тебе на! Хорошее дело! Кажется, я его кокнул».
Он нагнулся над стариком и стал тормошить, сгибая и разгибая его руки, как при искусственном дыхании. Глаза старика остекленели. «Зеркальце. Надо посмотреть дыхание». Зеркальце, приложенное ко рту старика, оставалось безукоризненно чистым. «Крышка. Весёлая история! Надо поскорее смыться, пока никого нет».
Он опрометью кинулся вниз и вдруг двумя этажами ниже налетел на какую-то подымавшуюся женщину.
– Виноват!
Женщина подозрительно поднесла к его лицу зажжённую спичку.
– Вам тут чего надо?
– Здесь живет профессор Булькингтон? – он залпом бросил первую подвернувшуюся на язык фамилию и, уверенный в отрицательном ответе, опустил уже ногу на следующую ступеньку.
– Профессор Булькингтон живёт двумя этажами выше. Ступайте за мной, я вам покажу.
«Вот так штука! Оказывается, существует какой-то профессор Булькингтон и даже живет в этом доме!» Он ощутил на лбу холодный пот.
– Очень вам благодарен, но мне надо ещё сойти вниз к швейцару, я оставил у него пакет. («Какой пакет? Что я говорю?»)
– Вниз вы по этой лестнице не сойдёте, она до третьего этажа разобрана для ремонта. Как вы вообще попали на эту лестницу?
– Я… я был тут у знакомых, как раз на третьем этаже («Лестница разобрана? Как я вообще сюда попал?»)