— … Сказала, что кассиршей в бане работаю. Пристал — в какой бане, да в какую смену. Еле ушла…
Всё оживление покинуло Дашу. Тёмные глаза её смотрели тоскливо.
Она весь день прозанималась в Ленинской библиотеке, потом несытно и невкусно пообедала в столовой и возвращалась домой в унынии перед незаполнимым воскресным вечером, не обещавшим ей ничего.
Когда-то, ещё в средних классах просторной бревенчатой школы в их селе, ей нравилось хорошо учиться. Потом радовало, что под предлогом института ей удалось отцепиться от колхоза и прописаться в городе. Но вот уж ей было много лет, училась она восемнадцать кряду, надоело ей учиться до ломоты в голове — а зачем она училась? Простая бабья радость — ребёнка родить, и вот не от кого, не для кого. И, задумчиво покачиваясь, Даша в смолкнувшей комнате произнесла свою любимую поговорку:
— Нет, девчата, жизнь — не роман…
При их МТС есть агроном один. Пишет Даше, упрашивает. Но вот-вот станет она кандидатом наук, и вся деревня скажет: для чего ж училась девка? — за агронома вышла. Это и любая звеньевая может… А с другой стороны Даша чувствовала, что и кандидат наук она будет ненастоящий, стреноженный, скованный, что вузовская работа будет ей — неподъёмный заклятый клин; что и кандидатом не посмеет и не сумеет она проникнуть в те высшие свободные круги науки.
Идущих в науку женщин, их целую жизнь хвалили, хвалили, так напевали, так много им обещали — и тем жёстче было теперь упереться в глыбу лбом.
Ревниво досмотрев за развязной удачливой соседкой, Даша сказала:
— Людка! А ты — ноги помой, советую.
Люда осмотрелась:
— Ты думаешь?
В нерешительности вытащила спрятанную электроплитку и включила в «жулик» вместо утюга.
Какой —нибудь работой хотелось деятельной Даше отогнать кручину. Она вспомнила, что есть у неё новокупка из белья, не того размера, но пришлось брать, пока выбросили. Теперь, достав, она начала ушивать.
Так все стихли, и можно было бы наконец вникнуть по-настоящему в письмо. Но нет, оно не выписывалось! Муза перечитала последние написанные фразы, одно слово заменила, несколько неясных букв подвела… — нет, письмо не удавалось! В письме была ложь, и мама с папой сразу это почувствуют. Они поймут, что дочке плохо, что случилось что —то чёрное — но почему же Муза не пишет прямо? В первый раз почему она лжёт?..
Если бы никого сейчас не было в комнате, Муза бы застонала громко. Она просто заревела бы вслух — и, может, хоть чуть бы полегчало. А так она бросила ручку и подперлась ладонями, скрывая лицо ото всех. Ведь вот как это делается! — выбор целой жизни, и ни с кем нельзя посоветоваться! Ни у кого не найти помощи! — подписка о неразглашении! А во вторник опять предстать перед теми двумя, уверенными, знающими готовые слова, готовые повороты. Как хорошо было жить ещё позавчера! А теперь всё погибло. Потому что они ведь не уступят. Но и ты не уступишь. Как же можно рассуждать о гамлетовском и донкихотском началах в человеке — и всё время помнить, что ты — доносчица, что у тебя есть кличка — Ромашка или какая-нибудь Трезорка, и что ты должна собирать материалы вот на этих девчёнок или на своего профессора?..
Муза сняла с зажмуренных глаз слезы, стараясь незаметно.
— А где Надюшка? — спросила Даша.
Никто не отозвался. Никто не знал.
Но у Даши за шитьём пришла своя мысль поговорить сейчас о Наде:
— Как вы думаете, девочки, сколько можно? Ну, пропал без вести. Ну, пошёл пятый год после войны. Ну, уж кажется, можно бы и отсечь, а?
— Ах, что ты говоришь! Что ты говоришь! — со страданием воскликнула Муза и вскинула руки над головой. Широкие рукава её сероклетчатого платья скользнули к локтям, обнажая белые рыхловатые руки. — Только так и любят! Истинная любовь перешагивает гробовую доску!
Сочные чуть припухлые губы Оленьки отошли в косую складку:
— После гробовой доски? Это, Муза, что-то трансцендентное. Память, нежные воспоминания, — но любовь?
— Вот именно: если человека нет вообще — как же его любить? — вела своё Даша.
— Я б ей, если б могла, честное слово, сама бы похоронное извещение прислала: что убит, убит, убит и в землю закопали! — горячо высказалась Оленька. — Что за проклятая война — пять лет прошло, а она всё на нас дышит!
— Во время войны, — вмешалась Эржика, — очень многие загнались далеко, за океан. Может и он там, живой.
— Ну, вот это может быть, — согласилась Оля. — Так она может надеяться. Но вообще, у Надюши есть такая тяжёлая черта: она любит упиваться своим горем. И только своим. Ей без горя даже чего-то бы в жизни не хватало.
Даша ожидала, пока все отговорятся, и медленно проводила кончиком иголки по рубчику, словно оттачивала её. Она-то знала, заводя разговор, как сейчас их всех поразит.
— Так слушайте, девчёнки, — веско сказала она теперь. — Всё это нас Надюшка морочит, врёт. Ничего она не считает мужа мёртвым, ни на какой возврат из без вести она не надеется. Она просто знает, что муж её жив. И даже знает, где он.
Все оживились:
— Откуда ты взяла?
Даша победно смотрела на них. Давно уже за её редкую приглядчивость её прозвали в комнате следователем.
— Слушать надо уметь, девки! Хоть раз обмолвилась она о нём как о мёртвом? Не-а. Она даже «был» старается не говорить, а как-нибудь так, без «был» и без «есть». Ну, если без вести пропал, то хоть разочек-то можно о нём порассуждать как о мёртвом?
— Но что ж тогда с ним?
— Да неужели не ясно? — вскрикнула Даша, вовсе откладывая шитьё.
Нет, им не было ясно.
— Он жив, но бросил её! И ей стыдно в этом признаться! И придумала — «без вести».
— А вот в это поверю! в это поверю! — поддержала Люда, хлюпая за занавеской.
— Значит, она жертвует собой во имя его счастья! — воскликнула Муза.
— Значит, почему-либо нужно, чтоб она молчала и не выходила замуж!
— Тогда чего ей ждать? — не понимала Оленька.
— Да всё правильно, молодец Дашка! — выскочила Люда из-за занавески без халата, в одной сорочке, голоногая, отчего казалась ещё стройней и выше.
— Заело её, потому и придумала, что — святоша, что верна мёртвому. Ни черта она не жертвует, дрожит она, чтоб кто-нибудь её приласкал, да никто её не хочет! Вот бывает так, ты будешь идти — на тебя все на улице будут оглядываться, а она хоть сама прилипай — а никому не нужна. И ушла за занавеску.
— А к ней Щагов ходит, — сказала Эржика, с трудом выговаривая «щ».
— Ходит — это ещё ничего не значит! — уверенно отбивала невидимая Люда. — Надо, чтобы клюнул!
— Как это — «клюнул»? — не поняла Эржика.
Рассмеялись.
— Нет, вы скажите так, — гнула Даша своё. — Может, она ещё надеется отбить мужа у той назад?..
В дверь раздался тот же условный стук — «утюга не прячьте, свои».
Все замолчали. Даша откинула крючок.
Вошла Надя — волочащимся шагом, с вытянутым постарелым лицом, как бы желая своим видом подтвердить все худшие насмешки Люды. Странно, она даже не обратилась к присутствующим ни с каким вежливо-приличным словом, не сказала «вот и я» или «ну, что тут нового, девочки?». Она повесила шубу и молча прошла к своей кровати.
Эржика снова читала. Муза опять убрала лицо в ладони. Оленька укрепляла розовые пуговицы на своей кремовой блузке.
Никто не нашёлся ничего сказать. Желая сгладить неловкость тишины, Даша протянула, будто заканчивая:
— Так что, девчата, жизнь — не роман…
После свидания Наде хотелось видеться только с такими же обречёнными, как и она, и говорить только о тех, кто сидит за решёткой. Она поехала из Лефортова через всю Москву на Красную Пресню к жене Сологдина передать ей три заветных слова мужа.
Но Сологдиной она не застала дома (мудрено было её застать, если все недельные дела для сына и для себя сгруживались ей на воскресенье). Передать записку через соседей было тоже немыслимо: из слов Сологдиной Надя знала, да и представляла легко, что соседи враждебны к ней и шпионят. И если Надя поднималась по крутой, совсем тёмной днём лестнице возбуждённая, предвкушая радость разговора с милой женщиной, разделяющей её тайное горе, — то опускалась она даже не раздосадованная, а разбитая. И как на фотографической бумаге, положенной в бесцветный и безобидный на вид проявитель, начинают неумолимо проступать уже содержавшиеся на ней, но до сих пор неявные очертания, — так и в душе Нади после неудачного захода к Сологдиной, стали нагнетаться все те мрачные мысли и дурные предчувствия, которые зародились ещё на свидании, но не сразу дали себя знать.
Он сказал: «не удивляйся, если меня отсюда увезут, если прервутся письма»… Он может уехать!.. И даже эти свидания, раз в год — прекратятся?.. А как же тогда Надя?..
И что-то о верховьях Ангары…
И ещё — не стал ли он верить в бога?.. Была какая-то фраза… Тюрьма искалечит его духовно, уведёт в мистику, в идеализм, приучит к покорности. Характер его изменится, и он вернётся совсем-совсем незнакомым человеком…