Однако, как бы то ни было, нет сомнений в значительной и глубоко укоренившейся привязанности Хорбери к школе. Его отец тоже был люптонианцем. Окончив школу, Хорбери уехал в университет, но по истечении года или двух после получения ученой степени вернулся в Люптон в качестве учителя. Многие считали, что Высокий служитель не меньше, а может быть даже и больше директора Чессона, влиял на значительный рост престижа и популярности школы; все были уверены, что когда Чесеон полу чит епископскую мантию, триумф Хорбери станет несомненным. К несчастью, все оказалось сложнее, и назначили совершенно постороннего человека, который ничего не знал о традициях Люптона и (по слухам) утверждал, что польза "этих атлетических занятий" слегка преувеличена. Друзья мистера Хорбери были в бешенстве, да и сам Хорбери, говорили, очень расстроился. Он удалился в один из тех скромных приходов, что пережили волну аграрной депрессии; но хорошо знавшие Хорбери люди, сомневались, что духовные обязанности могли стать для него достаточным утешением после потери желанного директорства в Люптоне.
Сошлемся на статью, появившуюся в "Гардиан" вскоре после его смерти, под которой стояли хорошо известные инициалы:
Друзья были потрясены, когда увидели его в Резиденции. Он казался тем же, но за шесть месяцев, как отмечали некоторые из них, постарел больше, чем за дюжину лет. Старый счастливый Хорбери, полный радости, прекрасный мастер игры слов и логических поединков, стал каким-то "унылым", по удачному выражению бывшего коллеги, декана Дочестера. Выпускники, помнившие его блестящее остроумие и пикантность, которые он привносил в обычную работу в классе, делая ее интереснее, чем в других школах игры, потеряли, по замечанию одного из них, что-то неопределимое от того человека, которого они так долго и сильно любили. Другой коллега Хорбери, удивленный, как и все попавшие в аркан его дружбы (когда-нибудь они еще назовет эту привилегию величайшим благодеянием в своей жизни), попытался вызвать в старом учителе возмущение с помощью экстравагантного юмора, который потом разошелся по всей публичной прессе в виде рассказа о последствиях существенных изменении, введенных в принудительную систему игр в "X", одну из величайших в нашей великой школе. Хорбери воодушевился; прежний свет озарил его глаза; он напоминал своим друзьям старого боевого коня, вновь услышавшего вдохновляющий зов трубы. "Я не мог в это поверить, — говорил он, и в его голосе звучало потрясение. — Они бы не отважились. Даже У. (директор "X") не совершил бы такую подлость, как эта. Я не поверил". По воодушевление быстро спало, и вернулась апатия. "Теперь, — говорил он, — я бы не удивился, если бы все было именно так. Маши дни проходят, и, похоже, через несколько лет их можно будет вместить в краткий конспект, а любимой игрой в "X" станет домино".
Боюсь, те последние годы в Уорхэме не были счастливыми. Думаю, Хорбери ощущал себя вне общей настроенности его окружения, и, с позволения читателей "Гардиан", я усомнюсь, что ему вообще было комфортно на своем месте. Как-то Хорбери признался одному из старых товарищей, что сомневается в мудрости всей кафедральной системы. "Чтобы сказал святой Петр, — говорил он в своей характерной манере, — если бы мог войти сюда и увидеть это вычурное окно, на котором он изображен в митре, одеянии священника и с ключами?" Не думаю, что он когда-либо смиренно принимал ежедневные чтения литургии, сопровождаемые, как и во всех подобных заведениях, тщательно недобранной музыкой и помпезностью одеяний хора. Слышали, как он на одном дыхании бормотал "Рим и вода, Рим и вода", когда литания подходила к середине, и, полагаю, перед тем, как умереть, ом почувствовал удовлетворение оттого, что многие сильные мира сего соглашались с его взглядами.
По до самого конца жизни Хорбери не забывал Люптон. За год или два до смерти он написал главную Песню Школы "Вперед, вперед, вперед!". Я знаю, что он был польщен ее появлением в "Люптонианце", и известный выпускник сообщил мне, что никогда не забудет радость Хорбери, когда ему сказали, что песня уже стала самой любимой в "Часовне". Многим читателям знакомы ее слова, но я не могу отказать себе в удовольствии процитировать первый куплет:
Я стар и сед, холмы вдали сокрыты.
Не слышен горн мне — провозвестник утра;
В охоте общей все мы были слиты.
Транжиря дни, но следу мчались сворой,
И ясным день был, и охота — спорой.
Щелчки охотничьих хлыстов! — И словно
Сигнал нам дан. Казалось, звуки плыли
В тиши безмолвной, и уже не здесь я,
А где-то далеко, не в этом мире.
По звуки разливались и рвались Как нар с низины, поднимаясь ввысь.
И эхом в голове моей неслись:
"О. Люптон, Люптон, лишь вперед стремись!"
Припев:
Люптон, поспеши вперед!
Тьма осталась позади, впереди — день новый ждет.
Вслед за солнцем поспеши,
Завоюй весь мир души
И на новый оборот, Люптон, — лишь вперед, вперед!
Вышине ученики пели ему этот куплет на его смертном одре, и думаю, что по меньшей мере некоторые из читателей "Гардиан" признают, что Джордж Хорбери умер "укрепленным", и здравом уме, приник "обряды Церкви" — Церкви Высшего Стремления.
Такое впечатление произвел мистер Хорбери на своего старого друга, но Мейрик отличался непримиримым скептицизмом. Он прочитал эти строки в "Гардиан" (ибо никогда не выписывал "Люптонианца") и беспощадно высмеял сентиментальность статьи, как, впрочем, и стихи.
"Не правда ли это невероятно? — рассуждал Мейрик. — Допустим, что главная цель великой Системы частных закрытых школ — подготовка отменных среднестатистических болванов посредством спорта, упорства, лицемерия и прочего. Кроме того, бытует мнение, что подобные школы способствуют высокому развитию — посредством преподавания двух великих литератур, литератур, которые формировали всю западную мысль более двух тысяч лет. И животным вроде Хорбери платят, чтобы они преподавали эти литературы, — доверяют неокрепшие души свинье, которая Не достаточно образована даже для спасения души от вшей!
Досмотрите на эти стихи! Непридирчивый четвероклассник тот постыдился бы поставить под ними свое имя!"
Конечно, глупо было так говорить. И люди просто считают что, очевидно, Мейрик — одна из неудач великой Системы частных закрытых школ для мальчиков; а в кругах верных приверженцев Песней восхищались. Та же песня на прекрасной латыни появилась в "Гардиан" вскоре после публикации статьи, и под текстом перевода стояли инициалы декана литературы.
Итак, осенним вечером в далекие семидесятые юный Мейрик оставил кабинет мистера Хорбери в искреннем бешенстве горя, боли и гнева. Он бы убил своего учителя без малейших зазрений совести и, более того, с огромным удовольствием. С точки зрения психологии ход его мыслей представляется весьма интересным, поскольку он был всего лишь школьником, недавно получившим взбучку за нарушение правил.
Не последнюю роль сыграло и то, что Хорбери, если бы не раздражение, вызванное встречен с директором и в частности отвратительным хересом, был не таким уж плохим. На мгновение он стал беспощадно жестоким, по любой человек склонен к беспощадной жестокости, когда страдает от жжения в печени и оскорблений начальства, особенно если в его власти находится подчиненный, совершенно не способный ответить. Но в целом Хорбери был весьма покладистым типом среди английских учителей, и Мейрик никогда не подозревал в нем такой придирчивости. В своих рассуждениях о школах и учителях мальчик опирался на неверную предпосылку: он осуждал их за то, что они не были такими, какими быть и не собирались. Это все равно, что упрекать простую старомодную молельню в том, что она по меньшей мере не Линкольнский собор. Дымоход может не быть декоративным объектом, но в таком случае он и не претендует на то, чтобы казаться шпилем или бельведером в далеком духовном городе.
Мейрик же всегда не любил молельни именно потому, что они не соборы. Многие слышали, как он часами неистовствовал по поводу практичных скромных колпаков на дымоходах, не обладавших сходством с церковными шпилями. Так или иначе, может, из-за наследственности, может, из за влияния товарищеских отношений с отцом, но он бессознательно приобрел жизненную позицию, мало подходившую к реальностям мира. Эта позиция стала девизом Мейрика в последующие годы, и ей суждено было прочно, хотя и неотчетливо, присутствовать в его мыслях на протяжении всего детства. Взять, например, комментарии Мейрика к стихам бедного каноника Хорбери. Он судит о них, как мы видели, но правилам высокой литературы и считает стихи никуда не годными. Однако любой люптонианец сказал бы ему, что звучание голосов всех шести сотен мальчиков, объединенных в хор и поющих "Люптон, — лишь вперед, вперед!", — одно из лучших впечатлений в его жизни; недаром стихи стали песней, несмотря на их недостатки с литературной точки зрения, песней, полностью удовлетворяющей тем целям, для которых она была написана. Иными словами, это был великолепный дымоход, но Мейрик упорно предавался безрассудным и тщетным рассуждениям о его отличиях от шпиля. В дальнейшем ошибки в главном исходном пункте приводили к новым, еще более серьезным ошибкам, например, что великие частные закрытые школы для мальчиков созданы как вспомогательный и второстепенный объект распространения духовности и красоты греческой и латинской литератур. Вполне возможно, что когда-то давно так и было. Гуманитарии рассматривали школы и университеты как учреждения, в которых должны изучаться греки и римляне, причем в качестве объектов восхищения великой мыслью и великим слогом античного мира. Кто-то, например, отнесет сюда и Рабле[122]. Изучение классики представляет собой прекрасное путешествие, и чтобы научиться понимать ее, надо стать духовным Колумбом, открывателем новых морей и неизвестных континентов, пьющим старо-новое вино на старо-новой земле. Дни таинственно затонувшей Атлантиды вновь величественно встают перед студентом из пучины волн. Именно это (бессознательно и безоговорочно) ожидал обнаружить Мейрик в школьных буднях, а не найдя, он набросился с бранью на Систему и не унимался в течение всей последующей жизни, хотя, подобно Джиму в Гекльберри Финне"[123], абсолютно не понял сути.