— Что, друг, поганая погода? — сказал Этьен. — Пожалуй, снег пойдет.
У часового, низкорослого и щуплого белесого парня, было доброе бледное лицо с крупными веснушками. Солдатская шинель сидела на нем коробом, амуниция мешала, — видно было, что он новобранец.
— Да, видно, снег выпадет, — пробормотал он и поднял голову, всматриваясь в чуть посветлевшую над терриконом полоску предрассветного неба, тогда как вдалеке оно нависло над равниной тяжелой, как свинец, густой чернотой.
— Вот дураки-то! Поставили солдата на самом юру! Вы поди до костей промерзли! — продолжал Этьен. — И чего, спрашивается, всполошились! Будто казаков ждут!
Солдат весь дрожал от холода, но не смел жаловаться. Неподалеку виднелась сложенная из дикого камня будка, — там старик Бессмертный укрывался по ночам в бурю и в ливень, но часовой получил приказ не сходить с гребня террикона, и он не трогался с места, хотя руки у него так закоченели, что он уже не чувствовал, держит ли ружье. Он состоял в отряде из шестидесяти солдат, охранявших Ворейскую шахту; ему часто приходилось нести караульную службу в этих тяжелых условиях, и как-то раз он едва не отморозил себе ноги, стоя на часах. Что поделаешь, таково солдатское дело — терпи! Безропотно подчиняясь военной дисциплине, он стоял, коченея на ветру, и отвечал на вопросы Этьена несвязным лепетом, словно ребенок, которому ужасно хочется спать.
Целых четверть часа Этьен тщетно пытался завязать с ним разговор о политике. Солдат отвечал односложно — да; нет, но, по-видимому, ничего не понимал. Он слыхал от товарищей, что их ротный командир — «за республику», а сам он про такие дела не думает: ему все равно. Прикажут стрелять — будет стрелять, а то ведь под суд пойдешь. Этьен, рабочий, слушал этого солдата, испытывая чувство ненависти, той ненависти, какую народ питает к армии, к своим же братьям, у которых, однако, меняется сердце, как только наденут на них красные штаны.
— Вас как зовут?
— Жюль.
— А вы откуда?
— Из Плогофа — вон оттуда. — И часовой наугад ткнул куда-то рукой. Плогоф в Бретани, а больше он ничего не мог о нем сказать. Но его бледное лицо оживилось, на сердце стало теплее, он засмеялся.
— У меня мать и сестра там. Ждут, понятно… Да еще не скоро мне домой… Когда забрили лоб, они меня провожали до Пон-лʼАббе. Мы взяли лошадь у соседей, у Лепальмеков, а лошадь чуть себе ноги не сломала на спуске к Одьерну. Двоюродный брат Шарль ждал нас, колбасы домашней они приготовили. Но уж очень женщины плакали, прямо кусок не лез в горло… Ах, боже ты мой! Боже мой! Далеко до наших краев!
Глаза у него наполнились слезами, но он все смеялся. Каменистые пустоши вокруг Плогофа, дикие скалы у мыса Ратз, на которые в непогоду приступом идут волны, представали перед его глазами в ослепительном солнечном свете, в пору цветения вереска, осыпанного нежно-розовыми цветочками.
— Как вы думаете, — спросил он, — если не будет у меня взысканий, отпустят меня через два года на побывку домой — на месяц?
Тогда Этьен заговорил о своей родине, о Провансе, С которым расстался еще в детстве. В землисто-сером небе забрезжил рассвет; начали падать летучие хлопья снега. Этьен в конце концов встревожился, заметив Жанлена, который выглядывал из-за кустов терновника, поражаясь, что видит его на терриконе. Мальчишка нетерпеливо манил его к себе. Да и что в самом деле, разве можно сейчас мечтать о братстве с солдатами? Этого ждать надо еще годы и годы. А все же неудавшаяся попытка глубоко огорчила Этьена, словно он надеялся на успех. Вдруг он понял, почему Жанлен зовет его: сейчас придут сменять часового. И Этьен ретировался, бегом побежал к Рекильярской шахте, спеша укрыться в своей норе, полный горькой уверенности в неизбежном поражении; Жанлен, бежавший рядом с ним, отрывисто ругал часового, уверял, что «этот черт» нарочно вызвал патруль с военного поста и сейчас их обстреляют. — А солдат Жюль стоял как вкопанный на гребне террикона, устремив тоскливый взгляд на падающий снег. По дороге шел разводящий со сменой караула. Раздались предписанные уставом возгласы:
— Кто идет?.. Пароль!
Затем сержант с подчиненными повернули обратно. Все было, как в завоеванной стране. Уже совсем рассвело, но в рабочих поселках, затихших под солдатским сапогом, никто не шевелился: углекопы замкнулись в гневном молчании.
II
Снег шел два дня, на третий день, утром, перестал, разостлав огромную белую скатерть; в изморозь она подернулась льдистой пленкой; угольный край, с черными, как сажа, дорогами, с деревьями, обсыпанными черной угольной пылью, сверкал теперь белизной, простирая куда-то в бесконечность белые просторы. Поселок Двести Сорок занесло снегом, будто и не было его. Ни одной струйки дыма не подымалось над крышами. В домах не разжигали огня, они стояли холодные, как лед; толстый слой снега не таял на черепичных крышах вокруг дымовых труб. Казалось, тут просто каменоломня: выстроили в ряд на заснеженной равнине добытые белые глыбы. Мертвое селение в белом саване. Только проходившие патрули протоптали на улице тропинку, перемешав снег с грязью.
В доме Маэ накануне сожгли последнюю лопату угольной мелочи; в такую ужасную погоду нечего было и думать идти на террикон подбирать крохотные осколки угля, все засыпало снегом, — воробей и тот не найдет ни единой былинки. Альзира в поисках угля упрямо разгребала снег худенькими ручонками, простудилась, заболела и была теперь при смерти. Мать закутала ее в рваное одеяло, ждала доктора Вандергагена, к которому ходила два раза и все не заставала его; однако его горничная обещала, что передаст барину и он придет в поселок к вечеру; мать стерегла теперь у окна, а больная девочка, пожелавшая, чтоб ее снесли вниз, прикорнула на стуле около холодной печки бедняжке казалось, что тут лучше, теплее. Напротив нее, как будто в дремоте, сидел старик Бессмертный, у которого опять распухли ноги. Ленора и Анри еще не вернулись домой — они ходили по дорогам в сопровождении Жанлена, просили милостыню. В голой, пустой комнате никто не шевелился, только отец ходил тяжелым шагом из угла в угол, натыкаясь при каждом повороте на стену, — так ходит зверь, запертый в клетку и до того отупевший в плену, что он не замечает решеток. Керосин в доме тоже весь вышел, но в окно падали белые отблески снега, завалившего улицу, и чуть-чуть освещали комнату, хотя уже наступили сумерки.
Послышался стук деревянных башмаков, и в комнату как сумасшедшая ворвалась жена Левака, закричав еще с порога хозяйке дома:
— Так это ты сказала, будто я беру со своего жильца по двадцать су всякий раз, как он спит со мной?
Жена Маэ пожала плечами:
— Ты что, рехнулась? Ничего я не говорила! Кто тебе это сказал?
— Люди сказали, что ты про меня так говоришь, а кто сказал, тебе незачем знать… Ты даже еще говоришь, будто тебе все слышно через стенку, как мы с ним блудом занимаемся, и что у меня в доме грязь несусветная, потому что я все время в постели валяюсь… Ну-ка, посмей сказать, что ты этого не говорила, ну?
В поселке и раньше вспыхивали ссоры из-за постоянных сплетен, особенно в семьях, живших по соседству, в одном доме, — там ежедневно происходили стычки и примирения. Но еще никогда в этих схватках не проявлялось столько злобы. Со времени забастовки, когда в рабочих поселках начался голод, люди стали крайне раздражительны, злопамятны, веет да готовы были дать трепку за обиду; объяснения между повздорившими кумушками обычно кончались дракой между их мужьями. После вторжения жены явился и сам Левак; насильно притащив с собою Бутлу.
— Вот он, пожалуйста… Пусть сам скажет, давал ли он моей жене по двадцать су за то, чтоб она спала с ним.
Бородатый тихоня Бутлу, испуганно и кротко протестуя, бормотал:
— Ну уж это нет. Ни гроша! Никогда! Никогда?
И Левак тотчас с угрозой замахал кулаком перед носом Маэ.
— Так и знай, со мной шутки плохи! Если у тебя жена такая врунья, ты ей должен намять бока… А раз ты позволяешь ей врать, значит, веришь ее брехне. Так, что ли?
— Да убирайся ты к дьяволу! — воскликнул Маэ, рассердившись на то, что нарушили его угрюмое оцепенение. — Бросьте вы все эти сплетни. Оставь меня в покое. Левак, а то дам как следует. И кто вам сказал, что это моя жена говорила?
— Кто сказал?.. Жена Пьерона сказала, вот кто.
Жена Маэ засмеялась и повторила:
— Ах, вот что! Жена Пьерона сказала? Ну коли так, я могу тебе сказать, что она мне про тебя сказала. Да, да. Она мне говорила, будто ты спишь с двумя мужьями сразу: один у тебя снизу, другой — сверху!..
Примирение стало невозможным. Все рассвирепели. Леваки в отместку заявили супругам Маэ, что жена Пьерона говорит про них кое-что почище: они Катрин свою продали, и все семейство, даже малые дети, гниет теперь: заразились дурной болезнью, которую жилец Этьен подцепил в «Вулкане».