Солдаты стали появляться теперь и на полях. Видно было, как телефонисты протягивают провода, перебегая с длинными шестами от дерева к дереву, и Швейк, вспоминая Ходынского, жалостливо сказал:
– Он мог бы тоже лакомиться курятинкой, а вместо того бедняга должен бегать, словно собирает гусениц.
Вскоре их обогнал скакавший во весь карьер конный ординарец; он держался того же направления, что и они, и потому Швейк крикнул ему вдогонку:
– Эй, товарищ, поклонись от нас 91-му полку и скажи, что мы уже близко!
Ординарец придержал коня.
– Я в самом деле еду в 91-й, – отозвался он. – Он стоит в деревне Врбяны и пойдет оттуда в Пионтек. Отсюда это будет с час ходьбы; вы можете итти прямо туда и дожидаться там.
Вот каким образом случилось, что кадет Биглер в шесть часов вечера, вытянувшись во фронт, докладывал капитану Сагнеру о своем прибытии в батальон, приготовив на случай, если бы капитан стал разносить его, соответствующие объяснения. Но капитан Сагнер, которому поручик Лукаш уже передал, полкуры из принесенных Швейком трех штук и рассказал всю историю их скитании, только снисходительно похлопал Биглера по плечу.
– Хорошо, очень хорошо вы это провели, кадет! Мы получили из штаба бригады такие сумбурные приказания, что всякий нормальный человек сошел бы с ума.
Когда Швейк снова появился среди своих товарищей, вольноопределяющийся Марек встретил его восклицанием:
– Могилы разверзаются, мертвые восстают из них, и близится день страшного суда! Швейк, бродяга, неужели ты опять с нами?
– Надеюсь, что у тебя не туман перед глазами, который мешает тебе видеть меня, – ответил растроганный Швейк. – Постой, я тебя угощу курятинкой, потому что мы заблудились, так как у кадета была неправильная карта. Курица-то немного жестковата.
А когда явился Балоун и с такой мольбой и жадностью взглянул на Марека, обгладывавшего косточку, что даже слюни потекли, Швейк, снова открыл вещевой мешок и развернул портянки.
– На, дружище, поешь, я тебе тоже припас кусочек, курочки, – сказал он. – Я день и ночь думал о вас, ребята. Ну, а что у вас новенького?
– Мы околачивались повсюду, – ответил вольноопределяющийся, обгладывая вторую косточку. – Мы побывали и тут, и там, словно должны были опутать колючей проволокой весь земной шар. А знаешь, Швейк, – как-то особенно серьезно добавил он, – за твою курочку я напишу в истории полка длиннейшую реляцию о тебе. Марек вытащил из кармана пачку бумаг и начал декламировать:
– Если ты, читатель, прочтешь в описании боя – будь то даже упомянуто лишь между прочим, в виде небольшого эпизода! – о «последнем из прислуги при орудии», то склони скорбно главу свою, запечатлей его имя в своей памяти и вспоминай его с благоговением. Ибо понятие «последний при орудии» включает в себе столько душевной силы, столько нервного подъема, столько нечеловеческой выдержки, что всякая попытка подвести эти качества под ту или иную номенклатуру добродетелей и охарактеризовать этот подвиг какой-нибудь ходячей хвалебной фразой только умалила бы их истинное величие. Попробуем поближе вникнуть в это положение. Неприятелю удалось нащупать нашу батарею, и вот через несколько минут он уже пристрелялся к ней. Он шлет снаряд за снарядом; шрапнель рвется одна возле другой, и железный град рассыпается во все стороны, неумолимо разнося в клочья все, что попадается ему на пути. Гудят «чемоданы» и с оглушительным грохотом ударяются о стальные тела наших орудий, коверкая, ломая и глубоко вбивая их в развороченную землю. Кругом валяются убитые и раненые; один за другим падают защитники, и только одно орудие еще не выведено из строя, только один человек остался для его обслуживания. Это – Иосиф Швейк, запасный рядовой 91-го пехотного полка, бесстрашно поспешивший гибнущей батарее на помощь. Вражеские снаряды, жадно ища новой добычи, с воем налетают, разрываются справа, разрываются слева, ложатся то немного впереди, то немного позади, но – о, невероятное счастье! – не попадают в него. Это и есть «последний человек при орудии!» И кто среди этого воя и рева, в этом бешеном, смертоносном вихре, в этом аду, где в каждую долю секунды может наступить смерть, не лишится рассудка, и чье сердце не перестанет биться, тот является человеком, которому по праву принадлежит великое, несмотря на свою краткость, и звучное, как медный колокол, имя «герой»!
– Поэтому «последний человек при орудии» давно уже служит излюбленным сюжетом великих художников-баталистов,[68] – закончил вольноопределяющийся Марек. – Этот сюжет нашел свое воплощение в означенном рядовом Иосифе Швейке, который осуществил таким образом наяву предание о таком герое. Это он последним стоял у своего орудия, невзирая на смертельную опасность; это он заряжал, наводил, стрелял, снова заряжал и так далее. Невозможно было его одолеть, невозможно как для Смерти, так и для русских… И ныне большая серебряная медаль «за храбрость» украшает его грудь.
– Это совсем как с канониром Ябуреком, – восторженно отозвался Швейк, – тем самым, который под Кениггрецом стоял у пушечки и то-и-дело заряжал. Послушай, вольноопределяющийся, мне кажется, ты начинаешь заговариваться. Если бы при Кеннггреце этот Клам-Галлас не сел в калошу, мы непременно одержали бы победу – такие у нас там были хорошие солдаты! А ты слышал, что план этого сражения выработал для австрийского генерального штаба… прусский генеральный штаб? Некий господин капитан. Геппнер узнал об этом и, когда не мог переплыть Эльбу, застрелился. Но он написал своей жене, как обстояло дело, и потому его императорское величество приказал лишить ее пенсии. Тогда она сперва бросилась на улице на колени перед его лошадьми и простерла к нему руки, чтобы он допустил ее на аудиенцию, а потом ее отправили в сумасшедший дом, потому что она хотела облить императора серной кислотой…
– Швейк, придержи язык-то, – посоветовал ему Марек. – Ведь ты же не знаешь, кто тебя слушает.
– А пускай слушает, кому охота! – обиженным тоном возразил Швейк. – Она хотела обезобразить его величество, чтобы он больше не нравился Елизавете. А та ведь и так от него сколько раз бегала, пока господин Лукени не заколол ее в Женеве напильником. Вероятно, он вообще был зол на красивых женщин… А у русских, знаешь, штыки тоже похожи на напильники… Ну, а государь-то наш еще долго мог бы жить с ней в ненарушимом супружеском счастьи и согласии.
Суматоха в лагере мало-по-малу затихла; солдаты улеглись спать; в соседней палатке кто-то рассказывал;
– Нам следовало пойти к кашевару, чтобы он нам по крайности хоть кости дал поглодать. Надо было пойти и сказать: «Боже ты мой, какими мы должны были бы быть подлецами, если бы нам не хотелось жрать! Ведь живем же мы тут, как скотина, дуем одну воду, и даже не с кем здесь любиться».
Однако кругом не заметно было ни покоя, ни умиротворяющей тишины летнего вечера. То-и-дело доносилось грузное грохотанье орудий, прокладывавших себе дорогу через ручьи и реченки, тарахтенье обозов и топот пехоты и кавалерии, безостановочно проходивших мимо всю ночь. Все это напоминало об опасностях, ждавших наших воинов впереди. Поэтому поручик Лукаш, ложась у себя в палатке на охапку сена, ответил Швейку на вопрос, не будет ли назавтра каких приказаний:
– Пока что нет. Бог весть, что будет с нами завтра… Ты знаешь, Швейк, что нам предстоит сейчас самое тяжкое? Придется расхлебывать кашу такой горячей, какой нам ее подадут. На это Швейк решительно возразил:
– Никак нет, господин поручик, я того не знаю. А только холодная каша, господин поручик, никуда не годится, потому что сало в ней тоже застывшее, и очень она тогда уж вязнет на зубах и на языке. Манную кашу я не особенно люблю, а пшенную – так даже ненавижу, и только на гречневую с салом я горазд. Так что, дозвольте доложить, господин поручик, что утром видно будет, какую кашу заварят нам русские!
Глава пятая. ВПЕРЕД! ВПЕРЕД!
Большую роль на войне играет систематическое и постепенное притупление всех чувств солдата и одурманивание его ума всякими надеждами.
Если оторвать среднего обывателя, будь то ремесленник или торговец, от его семьи, от его занятии или привычного образа жизни, вот так, как мальчишки вынимают молодых скворцов из гнезд, и отправить их прямехонько на фронт, где им через двадцать четыре часа пришлось бы уже очутиться перед неприятелем, то могло бы случиться, что в одно прекрасное утро пол-армии болталось бы на соснах в лесу или на сливовых деревьях вдоль шоссе. Ибо солдаты сами повесились бы с отчаяния, не будучи в силах перенести ужас такого быстрого перехода.
Поэтому действуют постепенно; одно следует за другим, и доза мало-по-малу усиливается – точь-в-точь, как принимают мышьяк, начиная от одной пилюли в день.
Сперва – грязь казармы, подлость офицеров и скверное обращение под обманчивой маской заботливости, гнусная еда и отвратительные койки; затем ужасная теснота в набитых до отказа вонючих вагонах, изнеможение и усталость от усиленных переходов, и с каждым днем новая надежда, что завтра все это кончится, что, авось, не придется попасть в бой и что ни с кем ничего плохого не случится…