Подошла Анисья, тоже в халате. Большеглазое лицо ее было разочарованное: ей хотелось с этим рейсом остаться в Москве, но старший врач, — прямо уже не по-советски, — даже не захотел ее слушать: «Какие там еще театральные училища! Скоро опять большие бои, подсыпят раненых… Не пущу!»
— Что ж, подожду до осени, — сказала она Даше и концом косынки вытерла носик. — Года идут, года теряю, вот что обидно… Латугин здесь, пришел меня встречать, — тоже чертушка… Приехал делегатом на съезд. Гордый стал, серьезный… Третий день, говорит, бегаю на вокзал — встречаю ваш санитарный… Пошел уламывать старшего врача, чтобы отпустил меня на сутки… Дарья Дмитриевна, он про Агриппину рассказал: она в Саратове, родила, мальчика ли, девочку, — не знает. Долю хворала… Вернулась с ребенком в полк… Жалко ее, тяжелый характер у нее, — однолюбка…
С вокзала пошли пешком через всю Москву на Староконюшенный, — там для Даши и Телегина была приготовлена комната, где раньше жил Маслов. Вот уже два месяца его больше не было, — сначала он увез книги, потом исчез сам… Шли медленно из-за Кати. Вадиму Петровичу хотелось бы взять ее на руки и нести под этими весенними лохматыми тучами, клубившимися над Москвой. Телегин и Даша немного отставали, чтобы не мешать им. Даша говорила:
— Я боюсь за Катю. Москва и эта школа ее доконают. Она ничего не ест… За три месяца стала совсем прозрачная… Ее нужно к нам в поезд… Я бы ее подкормила… А то — живет одним духом, на что это похоже…
Телегин, — тихо и значительно:
— Да и Вадим без нее тает, вот что…
Их скоро догнала Латугин и Анисья. Она была уже без халата, и щеки ее розовели, Латугин, нахмуренный, серьезный, сдержанно поздоровался и вынул из-за обшлага шинели четыре билета для гостей в Большой театр, на самый верхний ярус.
— Да, на фронте легче, чем у вас в Москве, — сказал он, раздавая билетики, — крупный бой пришлось выдержать из-за этой петрушки… Хорошо — комендант попался наш морячок, с крейсера «Аврора»… Так что, не опаздывайте, заседание важное сегодня. Ну, Анисья, пойдемте…
В пятиярусном зале Большого театра, в тумане, надышанном людьми, едва светились сотни лампочек красноватым накалом. Было холодно, как в погребе. На огромной сцене, с полотняными арками в кулисах, сбоку, близ тусклой рампы, сидел за столом президиум. Все они, повернув головы, глядели в глубь сцены, где с колосников свешивалась карта Европейской России, покрытая разноцветными кружками и окружностями, — они почти сплошь заполняли все пространство. Перед картой стоял маленький человек, в меховом пальто, без шапки; откинутые с большого лба волосы его бросали тень на карту. В руке он держал длинный кий и, двигая густыми бровями, указывал время от времени концом кия на тот или иной цветной кружок, загоравшийся тотчас столь ярким светом, что тусклое золото ярусов в зале начинало мерцать и становились видны напряженные, худые лица, с глазами, расширенными вниманием.
Он говорил высоким голосом в напряженной тишине:
— У нас в одной Европейской России — десятки триллионов пудов воздушно-сухого торфа. Запасами его мы обеспечены на столетия. Торф есть топливо на местах. С одной десятины торфяного болота получается в двадцать пять раз больше энергии, чем с десятины леса. Торф — в первую голову, за ним — белый уголь и черный уголь решают стоящую перед нами проблему революционного строительства. Ибо революция, которая победила только на поле брани и не перешла к реальному осуществлению своих идей, утихает, как налетевшая буря. Сидящий здесь, среди нас, Владимир Ильич: Ленин, вдохновитель моего сегодняшнего доклада, указал генеральную линию созидающей революции: коммунизм это — Советская власть плюс электрификация…
— Где Ленин? — спросила Катя, вглядываясь с высоты пятого яруса. Рощин, державший, не отпуская, ее худенькую руку, ответил также шепотом:
— Тот, в черном пальто, видишь — он быстро пишет, поднял голову, бросает через стол записку… Это он… А с краю — худощавый, с черными усами — Сталин, тот, кто разгромил Деникина…
Докладчик говорил:
— Там, где в вековой тишине России таятся миллиарды пудов торфа, там, где низвергается водопад или несет свои воды могучая река, — мы сооружаем электростанции — подлинные маяки обобществленного труда. Россия освободилась навсегда от ига эксплуататоров, наша задача — озарить ее немеркнущим заревом электрического костра. Былое проклятие труда должно стать счастьем труда.
Поднимая кий, он указывал на будущие энергетические центры и описывал по карте окружности, в которых располагалась будущая новая цивилизация, и кружки, как звезды, ярко вспыхивали в сумраке огромной сцены. Чтобы так освещать на коротенькие мгновения карту, — понадобилось сосредоточить всю энергию московской электростанции, — даже в Кремле, в кабинетах народных комиссаров, были вывинчены все лампочки, кроме одной — в шестнадцать свечей.
Люди в зрительном зале, у кого в карманах военных шинелей и простреленных бекеш было по горсти овса, выданного сегодня вместо хлеба, не дыша, слушали о головокружительных, но вещественно осуществимых перспективах революции, вступающей на путь творчества…
Телегин тихонько говорил Даше:
— Дельный доклад. Я этого инженера Кржижановского хорошо знаю. Вот кончим войну, — вернусь на завод, у меня тоже кое-какие соображения… Ужасно хочется, Дашенька, работать… Если они такую электрическую базу подведут, — ужас что можно развернуть… Черт знает — какие у нас богатства! Поднять на настоящую работу такую махину, — что тебе Америка! — Мы богаче… Поедем с тобой на Урал…
Даша — ему:
— Будем жить в бревенчатом доме, чистом, чистом, с капельками смолы, с большими окнами… В зимнее утро будет пылать камин…
Рощин — Кате на ухо шепотом:
— Ты понимаешь — какой смысл приобретают все наши усилия, пролитая кровь, все безвестные и молчаливые муки… Мир будет нами перестраиваться для добра… Все в этом зале готовы отдать за это жизнь… Это не вымысел, — они тебе покажут шрамы и синеватые пятна от пуль… И это — на моей родине, и это — Россия…
— Жребий брошен! — говорил человек у карты, опираясь на кий, как на копье. — Мы за баррикадами боремся за наше и за мировое право — раз и навсегда покончить с эксплуатацией человека человеком.