Степка как будто предвидел, как будто предчувствовал, какую выгоду принесет ему это подслушиванье. С того же самого дня отец сделался к нему гораздо снисходительнее. Филипп начинал даже побаиваться сынишку: одна мысль, что этот ребенок, который бродит с ним всюду, все знает, все видит, и который одним словом, одним криком, одним неосторожным поступком или действием каприза может выдать его с руками и ногами, склоняла Филиппа к снисхождению; он иногда даже льстил ему и подлаживался всячески: другого способа не было управляться с пострелом. Филипп начинал грозить – и Степка начинал грозить. Только лаской да потачкой, – как ни тяжело было Филиппу, как ни кипело его сердце, – но этим только можно было купить себе безопасность. Мы видели из приведенного выше образчика, как ловко пользовался Степка новым своим положением.
Сняв лапти, Филипп засучил точно так же, как Степка, штаны выше колен.
– Ну, Степка, пойдем! – ласково вымолвил он, припадая губами к уху мальчика. – Время!.. смотри… тихо подбирайся!..
Он пощупал карман, туго чем-то набитый, дал мальчику руку, и оба вышли на дорогу. Шагах в двадцати чернел уж дом Карякина. Притаив дыхание, едва касаясь земли, Филипп и мальчик прошлись несколько раз взад и вперед мимо дома. Но все – и дом, и двор, и принадлежавшие им здания хранили мертвое молчание; можно было подумать, что на пространстве десяти верст кругом не находилось живого существа.
– Ложись… теперь ползком; сейчас канава будет, – едва внятно шепнул Филипп.
Степка растянулся подле отца, и оба поползли через дорогу; немного погодя руки их нащупали край канавы. Канава была неглубока, но Степка мог в ней укрыться с головою. Как ни бережно спускались они, но треск сухих стеблей на скатах и дне канавы тотчас же разбудил собаку. Шагах в пятнадцати за валом раздалось неистовое бряцанье цепи и яростный лай.
– Ничего, привязана! – шепнул Филипп.
Он быстро вытащил из кармана ломоть хлеба, содрал мякиш и, помесив его между ладонями, сунул Степке; потом с тою же быстротою вынул кусок трута и спичку.
– Держи шапку; присядь к земле… Надо скорей, пока не проснулись.
В сгущенном воздухе пронесся запах горящего трута. Филипп взял из рук Степки приготовленный им мякиш, положил трут, сделал из мякиша подобие маленькой гранаты с отверстием, чтоб не погасал в ней зажженный трут, и подал этот снаряд Степке.
– Смотри, ловчее, не промахнись!
С этими словами Филипп подсадил малого, так что голова его и руки пришлись выше вала.
Собака рвалась, как бешеная; другая собака, у отдаленного долговязого амбара, вторила ей дружно. В стороне, где-то под навесом, послышался сонливый голос:
– Чего развозились!.. цыц… вот я вас!..
Филипп дернул Степку за ногу. Мальчик укрепился коленями к земле, размахнулся и бросил за вал снаряд.
– Взяла, – шепнул он, быстро скатываясь вниз. Собака перестала вдруг лаять; слышалось только бряцанье цепи; потом она раза два взвизгнула и замолкла. Подруга ее, не слыша больше лая, тотчас же угомонилась.
– Ладно… одно дело справили, – шепнул Филипп, выходя из канавы и вытаскивая Степку.
Он ощупал грудь мальчика и, убедившись, что пазуха его была плотно набита, дал ему руку; оба пустились вперед, придерживаясь края канавы. Достигнув места, где канава делала поворот вправо, они поспешно свернули за угол. Тут они остановились. Опять явился мякиш; опять Степка присел к земле с шапкой и опять пронесся запах горящего, тлеющего трута. Оба проворно прыгнули в канаву и стали подбираться к амбару, черная профиль которого едва приметно отделялась на темном небе. Шагах в двадцати от него услышали они, как собака рванулась из конуры и залаяла.
– С этой легче будет справиться; она ближе к валу… – произнес Филипп. – Ну! – И он снова подсадил мальчика.
– Что? – спросил он, слыша, что собака не унимается.
– Добре вертится… промахнешься! – возразил Степка.
– Валяй… ничего, ну?..
– Сцапала! – радостно отозвался Степка.
Лай действительно прекратился; его сменили чваканье, потом фырканье, потом раздалось протяжное жалобное стенанье, сопровождаемое звуком цепи, которую как будто судорожно встряхивали на земле; наконец все смолкло – и цепь и собака.
Минуты три Филипп и его спутник не трогались ни одним членом и прислушивались; но кругом царствовала теперь такая же непробудная тишина, как в то время, когда они подходили к усадьбе. Филипп снова подсадил мальчика на вал, потом сам туда вскарабкался, и оба бережно стали подползать к задней части амбара.
– Помнишь ли, Степка, как я тебе сказывал?.. – шепнул Филипп.
– Ну!..
– Как только все к амбару к этому кинутся, я в дом, а ты стой вот у этого угла, что сюда ближе… тут и притаись… Да, мотри, не зевай: мало-мальски что – духом ко мне, сейчас дай знать!.. Ты ничего не бойся: им не до нас будет… Пуще всего не робей!..
Но предостережение это было, казалось, лишнее; ободряя мальчика, Филипп как будто себя ободрял. Степка вовсе не нуждался в подкреплении смелости: он и в ус не дул; его, по-видимому, сильно даже занимали эти проделки; об одном лишь очень сожалел мальчик: темнота ночи не позволяла ему наблюдать, как снаряд отца действовал на собак, как они корчились и издыхали.
– Теперь не время об этом разговаривать, молчи только, – произнес Филипп, заглядывая под амбар, который возвышался на коротеньких столбах, – полезай туда… – примолвил он, наклоняя мальчика.
В мгновенье ока Степка очутился под амбаром.
– Смотри, солому-то крепче в угол запихивай…
– Небось не вывалится!..
– Тсс – пострел… На спички, бери…
Спичка чикнула; на секунду подполье амбара осветилось и минуту спустя дым повалил оттуда клубами. Но Филипп и Степка были уже на другой стороне вала и стремглав полетели в обратный путь. Шагах в тридцати от входа в дом оба они бросились в канаву и, присев в траву, стали дожидаться…
І. Неудавшееся преступление
Если только читатель помнит Пьяшку, представительницу панфиловской дворни, он, верно, не забыл, что Пьяшка в последнем объяснении с Иваном приглашала его прийти вечером покалякать. Таинственный разговор его с барышней, неожиданный, скорый отъезд Карякина, слезы Наташи – все это, как каждый догадается, сильнейшим образом возбуждало любопытство Пьяшки; тем нетерпеливее ждала она Ивана, что тот обещал рассказать ей обо всем. Иван слова, однако ж, не промолвил о том, что придет вечером, но Пьяшка все равно ожидала его; в нетерпении своем она считала невозможным, несбыточным, чтоб Иван не вникнул в ее положение и не поспешил ее успокоить. Но вот давно уж пригнали стадо, давно село солнце, давно Анисья Петровна поужинала и легла спать – Иван все не являлся. Пьяшка каждую минуту выбегала на улицу, устремляла глаза во все стороны, прислушивалась – все было тщетно. Шорох приближавшихся шагов не радовал ее слуха. Панфиловка, окутанная непроницаемою темнотою ночи, хранила глубокое молчание; но Пьяшка не теряла надежды. Уж полночь наступила, Пьяшка все еще стояла у флигелечка, поглядывала на улицу и прислушивалась…
Нет сомнения, она прождала бы до зари, если б не произошло следующее обстоятельство: подняв глаза к небу[119] Пьяшка увидела красноватое зарево; не успела она присмотреться, когда верстах в двух за Панфиловкой сверкнуло пламя. Пьяшка остолбенела; но это продолжалось секунду: каждый ее суставчик, каждая жилка получили вдруг прыткость необыкновенную; она выскочила на улицу, потом метнулась к барскому дому, снова вернулась на улицу, прокричала несколько раз сряду: «пожар! батюшки, пожар! касатики, пожар!» и снова стрелою понеслась к барскому дому.
Крик Пьяшки прежде всего услышал Иван; многосложные происшествия дня наполняли его тревогой и не давали заснуть. С первым возгласом о пожаре Иван выскочил из сенника Андрея и выбежал за ворота. Пламя было едва заметно; но зарево, которое быстро разгоралось и трепетно вздрагивало, служило несомненным знаком, что огонь получал с каждою секундою больше силы; с той стороны слышался уже глухой, беспокойно волнующий сердце шум, которым сопровождается пожар даже в тихую погоду; с противоположного конца степи понеслись вдруг зачащенные удары колокола: то били набат в приходском селе. Иван кинулся будить Андрея. В одну минуту вся Панфиловка была на ногах; крики «пожар!» раздавались теперь из конца в конец улицы и увеличивали суматоху; ворота скрипели, калитки хлопали, испуганные дети плакали; какая-то баба ударилась даже выть голосом; все бежали к барскому флигелечку, откуда виднее было и пламя и зарево.
– Ах, батюшки! ах, отцы мои! ах! да ведь это Федор Иваныч горит! – неожиданно прозвучал голос Анисьи Петровны.
Голос Пьяшки, которая сопровождала барыню, не переставал отчаянно кричать и звать на помощь, как будто горели ее собственный подол и рубашка.
– И то, матушка, Федор Иваныч горит! Он, он! его усадьба! – отозвалось несколько голосов из толпы, стоявшей у флигелечка.