Джон Макленнан пробродил по тундре целый день. Когда ранние сумерки наполнили голубизной долины и распадки, он направился домой.
С прилагунного холма селение едва просматривалось. И если бы не редкие дымы, его ни за что бы не разглядеть в этой голубеющей белой пене. Крупные звезды высыпали на небе, на краю задрожал первый, еще робкий луч полярного сияния, но тут же погас: еще не время.
Снег был мягкий и даже не скрипел под подошвой. Джон уже поднимался с берега лагуны, а до его ушей не доносилось ни малейшего шума, словно все жители Энмына неожиданно умерли. Даже собачьего лая не было слышно — не потому ли, что собаки чувствовали своего и не хотели покидать теплых укрытий?
Стояла такая зловеще звенящая тишина, что Джон почувствовал возникающий в глубине сознания страх и зашагал быстрее. И тут кто-то громко, словно над самым ухом, кашлянул, и затяжное хрипение преследовало Джона до самого порога яранги: это кашляла одна из жен старого Орво, больная уже с прошлого лета.
Джон вошел в чоттагин, и молчание встретило его, — трудно было скрыть от проницательной Пыльмау, что уходил он в тундру вовсе не за тем, чтобы подстрелить песца или посмотреть капканы, которые собирался ставить совсем в другом месте.
Пыльмау молча подала еду. Дети уселись вокруг корытца-кэмэны и вели себя так, словно случилось такое, что касалось и их самих. Наконец старший не выдержал:
— Атэ, это правда, что мы будем учиться?
— Кто мы? — переспросил Джон.
— Я и…
— Ты не будешь, — строго отрезал Джон.
13
Пусто стало вокруг Джона Макленнана: никто к нему не приходил, а сам он чувствовал, что его приходу будут не особенно рады. Присутствие в яранге Антона Кравченко и его попытки побеседовать не радовали Джона. Новости приносил Яко. Состоялся сход, и после бурных споров решено все-таки было построить школу на месте сожженной яранги Мутчына. Кроме того, был избран председатель Совета — Орво. В Совет вошли почти все, кто по существу и является опорой жителей Энмына. Яранга-школа была непривычным сооружением для Энмына. Чоттагин в ней был маленький. Зато полог был такой вместительный, что в нем при надобности могли собраться все жители Энмына.
— Вы держитесь так, словно я вам нанес личное оскорбление! — заметил как-то Джону Кравченко.
— Давайте не будем говорить о вещах, на которые мы смотрим по-разному, — угрюмо ответил Джон.
— Но ведь вы все равно не останетесь в стороне от всего, что происходит здесь, — сказал Антон.
— Почему вы так думаете? — иронически спросил Джон. — Не будьте так самоуверенны: если вам удалось уговорить моих легковерных земляков, то со мной этого не случится. Уж как-нибудь у меня хватит сообразительности устоять против большевистских соблазнов.
— Ну зачем так, мистер Макленнан! — улыбнулся Антон. — Какие тут соблазны! Просто люди хотят жить по-человечески.
— Я все-таки верю: пройдет немного времени, и чукчи убедятся в полной бесполезности занятий, которые вы им навязали, — ответил Джон. — И еще я хотел вам заметить: я не мистер Макленнан, я такой же житель Энмына, как все остальные, и относиться надо ко мне, как и ко всем остальным.
— В таком случае буду агитировать вас отдать ваших детей в школу, — опять улыбнулся Кравченко.
Кравченко все еще занимал каморку и столовался у Пыльмау. Несколько раз он заводил с хозяином разговор о плате, но Джон отмахивался:
— У чукчей не принято брать деньги с гостей.
— Но ведь я не гость, — возражал Антон. — Мне государство платит жалованье.
— Вот когда получите жалованье, тогда и поговорим, — отвечал Джон.
Тем временем кончались запасы от осеннего убоя моржей на лежбище, а морозы отодвигали открытую воду все дальше от берега.
Джон Макленнан и Антон Кравченко вставали в одно и то же время, когда до настоящего рассвета, который наступал в полдень, было еще очень далеко. Вставать было мучительно: каморка за ночь так остывала, что заиндевелая борода Кравченко самым натуральным образом примерзала к одеялу из оленьих шкур. Но это еще ничего: самое трудное и неприятное — это выползать из тепла на морозный воздух, натягивать на себя промерзшую за ночь одежду, а потом ждать и дрожать, пока не согреешься. Но холоднее всего было от мысли, что за тонкими стенами яранги свирепствует голубой мороз, безжалостный, жестокий, хватающий человека за любую незащищенную часть тела.
Кравченко выходил из чоттагина, неумытый, небритый, и придвигался поближе к пологу, пока Пыльмау не звала его внутрь.
Джон несколько раз предлагал учителю ночевать в пологе. Антон заглянул внутрь, поразился, как вообще устраивается вся семья на крохотном пространстве, ограниченном оленьими шкурами, и наотрез отказался. Лишь по утрам он с радостью вползал в полог и пристраивался у жирника.
Пыльмау подавала утреннюю еду, которая составляла большую часть дневного питания, и после этого мужчины расходились в разные стороны: Джон отправлялся в чернильную синеву замерзшего моря, а Антон. Кравченко — в ярангу-школу, где уже дожидались ребятишки.
Яко помогал отцу снаряжаться на охоту, а потом оставался за хозяина яранги: кормил собак, отгребал снег от стенок жилища, скалывал топориком ледяшки, оставленные на земляном полу чоттагина собаками, и потом тащился с нартой к застывшему водопаду за льдом.
Он шел мимо большой яранги, где учились его сверстники, и невольно замедлял шаг, задерживал дыхание, стараясь что-нибудь услышать из-за стен, обтянутых моржовой кожей. Иногда на пороге стояла Тынарахтына со спущенным рукавом кэркэра и полной, покрытой густой татуировкой рукой махала Яко и звала:
— Приходи учиться.
Но Яко стискивал зубы и убыстрял шаг, стараясь побыстрее пройти это место, жалея, что он не такой большой и сильный, чтобы, как подобает мужчине, подавить чувство зависти к своим сверстникам, которые потом наперебой хвастались приобретенными знаниями и умением изображать буквы. Мальчик вспоминал время, когда отец пытался его обучить грамоте и разговору белых людей. Детским умом своим Яко сознавал, что приобщился к великой тайне, и когда кончились занятия, он горько жалел об этом, но не смел говорить вслух, ибо был воспитан в почтении к родителям, которые хорошо знали, что надо делать ребенку. Яко гордился своим отчимом. Он знал, что его родной отец погиб, но он никогда глубоко ке задумывался об этом и относился к этому, как к волшебной жестокой сказке, которую ему приходилось слышать в долгие зимние вечера, когда в пологе собирались знатоки древних сказаний и подолгу повествовали о прошлой жизни.
Пока Яко шел к замерзшему водопаду, к мерцающим застывшим потокам, в яранге-школе учились.
В обширном пологе, наскоро сшитом из старых оленьих шкур, было жарко от пяти ярко горевших жирников и дыхания детей.
Антон в поисках классной доски нашел старый заржавевший корабельный руль и прислонил его к задней стене. Разумеется, настоящего мела не было, и пришлось выпросить у Тынарахтыны кусок красной охры, которым метили шкуры перед шитьем.
Кравченко понятия не имел о школьной методике и после недолгих размышлений решил, что надо начинать с алфавита. На каждую букву он давал несколько чукотских и русских слов, которые хорошо заучивали ученики и пытались срисовать с доски на лоскутки бумаги из-под чайной обертки.
— Амбар! Атау! — раздавалось в пологе, и от громкого хора детских голосов пламя прыгало в жирниках, они начинали коптить, и Тыиарахтына носилась от одного жирника к другому с черной палочкой, выравнивая пламя.
К концу первого урока в пологе становилось так жарко, что ученикам и учителю приходилось снимать верхнюю одежду. Тынарахтына сначала опускала один рукав кэркэра, потом другой, а к концу школьного дня оставалась совершенно нагишом в одной узкой кожаной набедренной повязке. Когда она в первый раз разделась, Антон до того смутился, что прервал уроки и вышел подышать свежим воздухом.
Он старался делать вид, что не замечает смуглого девичьего тела, то и дело мелькающего перед глазами, ее острых грудей с темными кругами вокруг розовых сосков, похожих на недозрелые ягоды морошки.
— Ватап! Вилы! — хором повторяли школьники.
Когда пламя было выровнено, Тынарахтына садилась в уголок и вынимала свои письменные принадлежности, выпрошенные у Антона: половину настоящей тетради и достаточно длинный карандаш.
Несмотря на полное отсутствие учительской подготовки, Антон не мог пожаловаться на невнимательность учеников. Когда приходила пора списывать начертанное на корабельном руле, высовывались розовые язычки и притихший полог заполнялся детским сопением.
И тогда Антон прищуривал глаза и в мечтах видел большой светлый класс с окнами на лагуну, блестящую от настоящей черной краски классную доску, ровный ряд парт и аккуратные головки ребятишек. Почему-то он видел их всех в белых рубашках с одинаковыми ровными чубиками.