Сегодня, новогодним утром он увидел ее в тот момент, когда она выходила из храма св. Экзюпера, приподняв одной рукой юбку, так что обрисовалась мягкая линия округлого колена, другой держа большой молитвенник в красном сафьяновом переплете, и он мысленно вознес к ней благодарственную молитву за то, что она – изысканная услада и очаровательная притча всего города. И увидя ее, он откровенно выразил эту мысль в своей улыбке.
Госпожа де Громанс понимала славу женщины не совсем так, как г-н Бержере. Она ставила ее в зависимость от всяких социальных интересов и соблюдала приличия, ибо принадлежала к высшему обществу. Так как ей было известно, что о ней думали в городе, то она держала себя холодно с людьми, которым не хотела понравиться. Г-н Бержере принадлежал к их числу. Его улыбку она нашла дерзкой и ответила на нее высокомерным взглядом, от которого он покраснел. И он пошел своей дорогой, думая в сердечном сокрушении:
«Вот так злючка! Но и я нахал. Теперь я это сознаю. Я слишком поздно понял дерзость своей улыбки, означавшей: «Вы – общая услада!» Она восхитительное создание, но не философ свободный от обычных предрассудков. Она не могла меня понять; она не могла знать, что я почитаю ее красоту выше всех добродетелей в мире, а то, как она ею пользуется, признаю жреческим служением. Я был бестактен. Мне стыдно за себя. Как и всякий порядочный человек, я не раз преступал кое-какие людские законы и не раскаиваюсь. Но в моей жизни были такие поступки, которыми я нарушал нечто едва уловимое, тончайшее, называемое приличием, и до сих поря испытываю жгучую досаду и даже угрызения совести. Сейчас я готов сквозь землю провалиться от стыда. Отныне я буду избегать приятных встреч с этой дамой, наделенной гибким станом, erispum doeta movere latus.[36] Плохо начался для меня год!»
– Счастливого года! – буркнул кто-то из-под соломенной шляпы себе в бороду.
Это был г-н Мазюр, департаментский архивариус. С тех пор как министр отказал ему в академических отличиях, так как для получения их не было оснований, а городское общество всех кругов перестало отдавать визиты г-же Мазюр по той скрытой причине, что она была кухаркой и любовницей двух архивариусов, ведавших ранее департаментскими архивами, г-н Мазюр почувствовал ненависть к правительству, отвращение к свету и впал в мрачную мизантропию.
Чтобы сильнее выразить свое презрение к роду человеческому, он в этот день, когда все ходили с визитами по знакомым и по начальству, надел линялую синюю шерстяную фуфайку, которая торчала из-под пальто с разорванными петлями, нахлобучил продавленную соломенную шляпу, которую Маргарита, его подруга жизни, вешала на страх воробьям в саду на вишневое дерево. Поэтому он с состраданием посмотрел на белый галстук г-на Бержере.
– Вы сейчас поклонились, – сказал он, – величайшей мерзавке.
Столь мало изящный и отнюдь не философский способ выражения причинил подлинное страдание г-ну Бержере. Но он многое прощал мизантропам и постарался помягче указать г-ну Мазюру на неделикатность таких речей:
– Дорогой господин Мазюр, зная вашу глубокую ученость, я ожидал от вас более справедливого мнения о даме, которая никому не делает зла, а скорее наоборот.
Господин Мазюр сухо ответил, что не любит распутниц. В его устах это не было выражением искренних чувств. По правде говоря, г-н Мазюр не отличался нравственными устоями. Но он упорно продолжал дуться на весь мир.
– Да, – со вздохом сказал г-н Бержере, – я признаю ошибку госпожи де Громанс. Она опоздала родиться на полтораста лет. В обществе восемнадцатого века человек просвещенный не осудил бы ее.
Господин Мазюр почувствовал себя польщенным и смягчился. Он не был ярым пуританином. Но он уважал гражданский брак, которому законодательство революции придало новое значение. Отсюда еще не следовало, что он отрицал права сердца и чувств. Он признавал наряду с уважаемыми семьянинками и женщин легкого поведения.
– Кстати, как поживает госпожа Бержере? – спросил он.
На площади св. Экзюпера дул северный ветер, и г-н Бержере видел, как покраснел под опущенными полями соломенной шляпы нос г-на Мазюра. У него самого уже мерзли ноги, в чтобы хоть немножко разогреть кровь, он стал думать о г-же де Громанс.
Книжная лавка Пайо была заперта. Оба ученые мужа почувствовали себя бесприютными и взглянули друг на друга с грустным сочувствием.
И добросердечный г-н Бержере подумал:
«Когда я лишусь этого спутника с куцыми и грубыми мыслями, меня опять охватит одиночество неприязненного города. Подумать страшно!»
Ноги его словно приросли к острым камням площади, ветер щипал уши.
– Я провожу вас до дому, – сказал архивариус.
И они пошли вместе, рядышком, время от времени обмениваясь поклонами со встречными, разодетыми по-праздничному, с коробками конфет и паяцами в руках.
– Графиня де Громанс, – сказал архивариус, – урожденная Шапон. Известен только один Шапон: ее отец, самый заядлый ростовщик во всей округе. Я откопал также документы Громансов, принадлежащих к мелкому дворянству области. Имеется некая девица Сесиль де Громанс, которую в 1815 году наградил ребенком какой-то казак. Может получиться недурная статейка для местного листка. Я готовлю целую серию.
Господин Мазюр говорил правду. Он был ярым ненавистником своих сограждан и просиживал с утра до ночи на пыльном чердаке, под крышей префектуры, усердно листая сваленные там в кучу шестьсот тридцать семь тысяч дел, с единственной целью откопать скандальные истории о наиболее видных семьях в департаменте. И там, в пыли, среди груд средневекового пергамента и казенных бумаг, носящих печати двух веков и гербы шести королей, двух императоров и трех республик, он разыскивал наполовину изъеденные червями и мышами свидетельства давних преступлений и искупленных грехов и злорадно смеялся.
И пока они шли по кривой улице Тентельри, он занимал своими злобными разоблачениями г-на Бержере, снисходительного к грехам предков и интересующегося только их обычаями и нравами. По его словам, он в своих архивах отыскал одного Термондра, террориста и председателя клуба санкюлотов их города в 1793 году, который переменил свое имя Никола-Эсташ на Марат-Пеплие. И Мазюр поспешил сообщить своему коллеге по Обществу археологии, г-ну Жану де Термондру, «присоединившемуся» монархисту и клерикалу, сведения о его забытом предке Марате-Пеплие Термондре, авторе гимна святой Гильотине. Он обнаружил также двоюродного прадеда архиепископского викария, некоего г-на де Гуле, или, более точно, как тот сам подписывался, Гуле-Трокара, который брал военные поставки и в 1812 году был осужден на каторжные работы за поставку, вместо говядины, мяса больных сапом лошадей. И выдержки из этого процесса были опубликованы в передовой газетке департамента. Г-н Мазюр обещал еще более ужасные разоблачения о семье Лапра, известной кровосмесительством; о семье Куртре, опозоренной в 1814 году государственной изменой одного из своих членов; о семье Делион, разбогатевшей на спекуляциях хлебом; о семье Катрбарб, ведущей свое происхождение от двух разбойников, мужа и жены, повешенных во времена Консульства на дереве, на холме Дюрок, самими жителями. Еще около 1860 года попадались старожилы, которые припоминали, что видели в детстве на высоком дубе, под толстым суком, человеческое тело с развевающимися длинными черными волосами, пугавшими лошадей.
– Так она и провисела три года, – воскликнул архивариус, – и ото не кто иной, как родная бабка Гиацинта Катрбарба, епархиального архитектора!
– Очень любопытно, – сказал г-н Бержере, – но такие сведения надо хранить про себя.
Мазюр его не слушал. Он хотел все опубликовать, все огласить, вопреки префекту Вормс-Клавлену, который резонно говорил: «Надо избегать скандалов и поводов к раздорам», – и угрожал архивариусу сместить его, если тот не прекратит разглашения старых семейных тайн.
– Да, – воскликнул Мазюр, хихикнув в лохматую бороду, – все узнают, что в тысяча восемьсот пятнадцатом году девица де Громанс произвела на свет казачонка.
Они уже дошли до подъезда, и г-н Бержере поднял руку к звонку.
– Ну что тут такого? – сказал он, – Бедная барышня сделала то, что могла. Она умерла, казачонок умер. Не станем тревожить их память, а если мы и воскресим ее на мгновение, то будем снисходительны. Ну ради чего вы из кожи лезете?
– Ради справедливости.
Господин Бержере дернул звонок.
– Прощайте, господин Мазюр, не будьте справедливы, а будьте лучше снисходительны. Счастливого Нового года!
Господин Бержере взглянул сквозь грязное стекло в швейцарскую, нет ли для него в ящике писем или каких-либо бумаг: вести издалека и литературные журналы давали пищу его любознательности. Но он нашел только визитные карточки, которые напомнили ему о людях, таких же бесцветных и ничтожных, как сами карточки, да счет от мадемуазель Роз, модистки с улицы Тентельри. Взглянув мельком на счет, он подумал, что г-жа. Бержере слишком много тратит и что хозяйство становится обременительным. Он чувствовал его тяжесть у себя на плечах и вдруг, стоя в подъезде, ощутил, будто несет на собственной спине всю квартиру – и гостиную с ее пианино, и чудовищный гардероб, который поглощал все его небольшие доходы и все-таки был постоянно пуст. Подавленный мыслями о домашних делах, он взялся за железные узорчатые перила, украшенные мягко изогнутыми завитками, и начал взбираться, опустив голову и отдуваясь, по каменным ступеням, теперь уже почерневшим, обшарпанным, разбитым, с заплатами из облупленных кирпичей и неказистых плиток, уж не блестевшим новизной, как в былые дни, когда по ним взбегали во всю прыть знатные господа и красивые девушки, торопясь на поклон к откупщику государственных налогов Поке, который разбогател, потому что драл шкуру со всей области. Г-н Бержере жил в особняке Поке де Сент-Круа, потерявшем свою былую славу, утратившем роскошь, обезображенном оштукатуренной надстройкой на месте изящного аттика[37] и величественной крыши, затемненном высокими зданиями, выросшими повсюду – там, где были сады, украшенные множеством статуй, пруды, парк, даже на парадном дворе, где Поке поставил аллегорический памятник своему королю, который каждые пять-шесть лет пускал ему кровь, а потом сызнова предоставлял сосать кровь королевских подданных.