Легковерные дурнушки, увидев себя на фотографиях в новом свете, преисполнились жалости к себе: теперь им стало ясно, что до сих пор их просто никто не смог оценить по достоинству. Да и остальные клиенты как-то прониклись к себе почтением, словно фотокарточки придали им значительности. Око фотокамеры этого подростка, казалось, изменило облик города.
Но самое удивительное случилось, когда он сфотографировал мать.
Самое сокровенное, скрытое столько лет от всех и от нее самой, — страдания, робкая любовь, тревога и печаль, подавленные вздохи, непролитые слезы, оскорбленное материнство — все проступило в ее до времени увядшем лице и обернулось светом, лучившимся из каждой морщинки.
Когда Биньямин протянул ей эту фотографию, она долго молча всматривалась в нее и вдруг заплакала, и в утешение он положил ей руки на плечи. Сын наконец вернулся к ней, вернулся после стольких лет разлуки.
Из губернского города сын привез кое-какую обстановку для ателье, а еще кресло-каталку для матери — в нем она могла сама передвигаться с места на место, помогая себе руками. То, что было далеким и недоступным, сразу приблизилось. Медленно, осторожно перемещалась она на этом железном седалище, с радостным удивлением ребенка, делающего первые шаги. Теперь она сама приносила еду с кухни, добиралась до окошка ателье и глядела на сосновую рощу, шелест которой слышала столько лет, а после, у входа в дом, принималась наконец, вместе с Зосей, за повседневный и вечный женский труд. Руки, ослабевшие за годы вынужденной праздности, чистили свеклу и репу, крошили лук и щавель, и со всех сторон, от всех порогов звучно откликались ножи и сечки и приветливо кивали хлопотливые хозяйки, улыбаясь в лучах июньского солнца.
День ото дня все слабее становилось тело, все бледнее — лицо в венчике серебристой седины, издали похожей на тот нимб, который, как с благоговением замечают люди, в конце концов озаряет голову мученика на месте тернового венца, сплетенного их собственными руками.
Ей не разрешали самой передвигаться в кресле-каталке — это было для нее слишком утомительно. Обычно кресло возил сын, а когда он бывал занят в ателье, его заменяла Этя, делавшая все так легко и проворно, что женщине в кресле подчас трудно бывало различить, кто из них двоих у нее за спиной.
Как-то раз, заметив взгляд матери, задержавшийся на детях, старая Этина бабушка поняла, что Муся хотела бы всегда видеть их вместе. Она первая решилась выговорить это вслух: хотя ее внучка немного постарше годами, ростом она невелика, сложения нежного и всегда обращается к Биньямину за помощью, если требуется сила или особое уменье. Вот и случилось так, что женщина в кресле-каталке еще успела на склоне лет своих увидеть излучаемый молодыми свет любви.
Сидя в своем покойном кресле, в час сумерек, она все думала о детстве, которое тоже представлялось ей озаренным теплым светом. Она вспоминала старых кукол, скрашивавших ее прежнее одиночество, добрую ясноглазую стряпуху Хаю-Ришу и ореховые деревья во дворе, в дождь и в солнце осенявшие маленькую девочку. Там, под этими деревьями, училась она когда-то следить за искрами света, запутавшимися в густой лиственной тени.
В сумерках, в этот час между сном и бодрствованием, сквозила перед нею порою узкая тропинка, ведущая меж глухих плетней в соседский сад. Теперь ей ведомо было, что это и есть ее жизнь — путь, усеянный терниями и шипами; но и теперь, как прежде, когда Нахум был с ней, она все тянулась вперед, чтобы взглянуть на розовые кусты.
Ср.: «Божья свеча — душа человека» (Притчи, 20:27)