Скютроп (Марионетте):
— Как, однако ж, строго! Человеческая природа прекрасна, но сейчас переживает несчастливый период. Пылким умам остается только мучиться недовольством. И в зависимости от того, верят они в улучшение человеческой природы или нет, они либо впадают в отчаяние, либо обращаются к надежде. Предел надежды — восторг, предел отчаяния — мизантропия; но источник их один; так текут в разные стороны Северн и Ви, но обе берут начало в Плинлимоне.
Марионетта:
— «И в обоих водятся лососи»,{48} потому что сходство тут такое же приблизительно, как между Македонией и Монмутом.
На другой день Марионетта заметила в Скютропе волнение, которого причины она не могла дознаться. Сначала хотелось ей верить, что оно вызвано каким-то преходящим пустяком и через день-другой улетучится. Но вопреки ее ожиданиям оно час от часу все возрастало. Она знала, что Скютроп весьма склонен любить таинственность ради таинственности; точнее, он прибегал к тайне для достижения своих целей, но избирал лишь те цели, какие требовали тайны. Теперь же, казалось, на него обрушилось куда более таинственного, чем допускала эта система, и покров тайны очень его стеснял. Все милые уловки Марионетты утратили свою силу и не могли более ни взбесить его, ни утешить; она поняла, что влияние ее уменьшилось, и это произвело в ней упадок духа и, следственно, унылую сдержанность манер, каковая не могла укрыться от внимания мистера Сплина; и этот последний, справедливо рассудив, что исполнение его желаний, касаемых до мисс Гибель, есть вещь невозможная (и день ото дня невозможней из-за отсутствия юной леди), постепенно начал смиряться с мыслью о том, что дочерью его будет Марионетта.
Марионетта не раз тщетно пыталась вырвать у Скютропа его тайну; и, наконец отчаявшись в этой затее, она решила узнать разгадку от мистера Флоски, дражайшего друга Скютропа, чаще прочих допускаемого в неприступную башню. Однако мистер Флоски более не показывался по утрам. Он углубился в сочинение унылой баллады. И вот, когда тревога Марионетты победила чувство благоприличия, она решилась сама пойти в покой, избранный им для занятий. Она постучалась и, услышав «Войдите», переступила порог. Был полдень, и солнце ярко сияло к великому неудовольствию мистера Флоски, который устранил неудобство, затворив ставни и задернув занавеси. Он сидел у стола при свете одинокой свечи и держал в одной руке перо, а в другой солонку, время от времени посыпая фитиль солью, дабы свеча горела синим пламенем. Он поднял «поэта взор в возвышенном безумье»{49} и устремил его на Марионетту, будто она призрачная фея очарованных видений; затем с явственным страданьем прикрыл глаза рукою, покачал головою, потер глаза, словно просыпаясь ото сна, и с самой жалостной, самой достойной Джереми Тейлора печалью спросил:
— Чему обязан я сей нечаянной радостью, мисс О'Кэррол?
Марионетта:
— Простите, что помешала вам, мистер Флоски, но интерес, который я… который вы выказываете моему кузену Скютропу…
Мистер Флоски:
— Прошу прощенья, мисс О'Кэррол. Я не выказываю интереса никому и ничему на свете; каковая позиция, ежели вы вникнете в ее суть, есть высшее проявление благороднейшего человеколюбия.
Марионетта:
— Совершенно верю вам, мистер Флоски; я не сильна в метафизических тонкостях, однако ж…
Мистер Флоски:
— Тонкостях! Милая мисс Кэррол, с прискорбием вижу я, что вы разделяете грубое заблуждение читающей публики, которую непривычное сочетание слов, влекущее за собой сближение антиперистатических понятий, тотчас наводит на мысль о сверхсофистической парадоксологии.{50}
Марионетта:
— Право же, мистер Флоски, меня оно на эту мысль не наводит. Я пришла к вам с целью получить сведения…
Мистер Флоски (качая головой):
— Никто еще и никогда не приходил ко мне с подобной целью.
Марионетта:
— Я думаю, мистер Флоски… то есть я верю… то есть я полагаю, то есть мне представляется…
Мистер Флоски:
— … id est, cioe, c'est a dire,[20] ваше «то есть», если вы извините мою смелость, мисс О'Кэррол, к данному случаю неприложимо. Думать — не то же, что верить, ибо вера во многих частностях происходит от полного отсутствия, полного отрицания мысли и являет поэтому самое здравое состояние разума; мысль и вера существенно отличны от предположенья, а оно, в свою очередь, рознится от представленья. Различие между предположеньем и представленьем — один из темнейших и важнейших вопросов метафизики. Я написал семьсот страниц,{51} обещая разъяснить этот вопрос, и слово мое так же верно, как банковский чек.
Марионетта:
— Поверьте, мистер Флоски, метафизика интересует меня не более, чем банковские чеки; и если бы вы могли снизойти до простой девушки и заговорить понятным языком…
Мистер Флоски:
— Мне до вас снизойти! Не говорите так. Да знаете ли вы, что разговариваете со скромнейшим из людей, который облекся в доспехи святости и окутался, как простым плащом, одеждами смиренья?
Марионетта:
— У моего кузена Скютропа с недавних пор очень таинственный вид, и это меня тревожит.
Мистер Флоски:
— Странно: ничто так не пристало человеку, как таинственный вид. На таинственности зиждется все, что только есть прекрасного в поэзии, все, что только есть священного в вере, все, что только есть невнятного в трансцендентальной психологии. Я пишу балладу, где все тайна; она «из вещества того же, что и сны сотворены»{52} и даже просто сотворена из сна; ибо прошлой ночью я заснул, как всегда, над своею книгой, и мне приснился чистый разум; во сне сочинил я пятьсот строк;{53} таким образом приснилась мне моя баллада, и ныне я действую как сам себе Питер Пигва и сочиняю балладу про свой сон, и она будет называться «Сон основы», потому что в ней нет никакой основы.{54}
Марионетта:
— Я вижу, мистер Флоски, вы находите мое вторжение нелепым и в отместку говорите вздор. (При слове «вздор» мистер Флоски так вздрогнул, что едва не опрокинул стол.) Уверяю вас, я никогда б не посмела вас тревожить, если б для меня не был так важен вопрос, какой я хочу вам задать. (Мистер Флоски выслушал ее с мрачным достоинством.) Что-то тайно терзает душу Скютропа (мистер Флоски промолчал). Он очень несчастлив… Мистер Флоски… Не знаете ль вы причины… (Опять мистер Флоски промолчал.) Мне бы только узнать… Мистер Флоски… нет ли кое-чего… чему можно помочь кое-чем… что кое-кто… о ком я кое-что знаю… мог бы сделать.
Мистер Флоски (помолчав):
— Существует множество способов выведывать тайны. Самые испытанные, теоретически рассмотренные и практически предложенные в философских романах суть подслушивание под дверью, подглядывание в щелку, подбор ключей к комодам и конторкам, чтение чужих писем, отпаривание облаток, поддевание сургучной печати горячей проволокой — ни один из этих способов не представляется мне приличным.
Марионетта:
— Неужто, мистер Флоски, вы могли заподозрить во мне склонность заимствовать или поощрять подобные низости?
Мистер Флоски:
— Их, однако ж, рекомендуют, и со стройными доводами, сочинители основательные и знаменитые в качестве простых и легких способов изучать характеры и удовлетворять ту похвальную любознательность, которой цель — постижение человеческой натуры.
Марионетта:
— Нравственные понятия, которые вы не одобряете, мне так же незнакомы, как и метафизика, которую вы любите. Я лишь хотела с вашей помощью дознаться, что стряслось с моим кузеном; мне тяжко видеть его в печали, и, я думаю, для нее есть причина.
Мистер Флоски:
— А я так думаю, что для нее нет причины; печаль нынче в моде. Иметь для нее причину было б куда как пошло; печалиться же без причин — есть свойство гения; искусство тосковать из любви к тоске доведено в наши дни до совершенства; и древнему Одиссею, показавшему блистательный пример мужества в злоключениях действительных, пора уступить место герою современному, являющему более поучительный образец унылого раздраженья от вымышленных бед.
Марионетта:
— Вы премного меня обяжете, мистер Флоски, если дадите мне простой ответ на простой вопрос.
Мистер Флоски:
— Это невозможно, милейшая мисс О'Кэррол. Никогда еще в жизни не давал я простого ответа на простой вопрос.
Марионетта:
— Знаете вы или нет, что случилось с моим кузеном?
Мистер Флоски:
— Сказать, что я не знаю, значило бы сказать, что я в чем-то несведущ; но, избави бог, чтоб трансцендентальный метафизик, наделенный чистыми дочувственными познаниями обо всем на свете и носящий в голове всю геометрию, даже не заглянув в Эвклида,{55} впал в столь эмпирическое заблуждение, как объявить себя в чем-то несведущим; сказать же, что я знаю, значило б утверждать возможность несомненного и обстоятельного знания о данной реальности, что, если вникнуть в природу факта и принять во внимание, насколько по-разному одно и то же событие может быть освещено…