Странно, голоса этого я никогда не слыхал; мимо меня проскользнула дама; я взглянул на шляпу и чуть не крикнул от радости: соломенную шляпку эту видел я вчера на Анне. С нею разговаривал мужчина лет сорока с густыми черными бакенбардами, и до меня долетело несколько слов.
– Aussi je vous dis, monsieur, que je me sens tres mal,[11] – сказала дама.
– Quelle imprudence! quelle imprudence![12] – повторил кавалер, качая головой.
В это время новый прилив толпы оттолкнул меня в сторону и помешал дослушать разговор, который начинал меня интересовать.
– Кто этот брюнет с черными бакенбардами? – спросил я у стоявшего подле меня господина.
– Что говорит с дамой в соломенной шляпке?
– Да, – отвечал я.
– Это доктор Вульф.
– А даму вы знаете?
– Нет, не знаю, но встречал не раз.
– Кто она, и какой нации?
– Мне говорили, что русская, – отвечал господин.
Поклонившись незнакомцу, я отошел от павильона и, не спуская глаз с соломенной шляпки, начал ходить взад и вперед по широкой песчаной дорожке, пролегающей у самого источника.
Допив свой стакан, дама повернулась в мою сторону. Несмотря на расстояние, нас разделявшее, бледность лица ее поразила меня; я вспомнил ее разговор с доктором, и нетрудно было догадаться, что дело шло о какой-то неосторожности, в которой упрекал ее Вульф. «Неужели она серьезно больна?» – подумал я и чувствовал, что при одной этой мысли вся кровь застывала в моих жилах. Дама пошла к выходу, я побежал за ней; на лестнице из галереи на улицу даму остановила какая-то старуха; я прошел мимо и повернул направо; напрасно оглядывался я на каждом шагу, напрасно возвратился к источнику: ее не было нигде. Я вспомнил, что из галереи можно было выйти в противоположную сторону, выбранил мысленно старуху, разлучившую меня с моею Анною (я говорю моею потому, что, по мнению Трушки, что я, что Захар Иваныч – совершенно все равно), и, взбешенный, отправился домой. На первом перекрестке меня чуть не сшиб с ног бежавший Боргиус.
– Куда это вас?… – спросил я, хватаясь за него обеими руками.
– Бегу к Вульфу.
– Зачем?
– Затем, чтобы спросить имя русской дамы.
– Не нужно, – отвечал я, – вы опоздали.
– В таком случае бегу за самим Вульфом, – сказал Боргиус.
– На что он вам?
– У меня случилось маленькое несчастие.
– Что такое?
– Вздор, а все-таки лучше пригласить побольше медиков. Один из моих пациентов объелся третьего дня чего-то жирного, И у него сделались спазмы; я прописал рвотного – больному сделалось хуже, я повторил средство – смотрю, еще хуже.
– Как же вы вчера не сделали консилиума?
– Думал, пройдет.
– Бедный пациент!
– Право, думал, пройдет, – наивно повторил врач.
– Есть ли же по крайней мере надежда спасти его?
– Надежды нет никакой, правда, но знаете ли отчего?
– От дурного лечения, вероятно?
– Не от дурного лечения, потому что все доктора в мире прописывают от порчи желудка рвотное: это средство признано лучшим.
– Была ли же у больного порча желудка?
– Вот в том-то и сила, что нет, – сказал, смеясь, Боргиус, – а было воспаление в кишках, что далеко не все равно; и знай я, что у него воспаление, пустил бы кровь, дал бы каломелю, поставил бы пиявки, обложил бы припарками, и больной выздоровел бы непременно.
– Следовательно, почтеннейший доктор, все несчастие произошло от того только, что вы немножко ошиблись в болезни?
– Ну конечно, только, – отвечал Боргиус.
– По крайней мере, употребите же эти средства теперь.
– Куда! – отвечал врач, махая рукой, – к вечеру капут: еле дышит и меня не узнает, плох совсем. Ну вы же как себя чувствуете? – прибавил он, улыбаясь, – полечиться не хотите?
– Нет, поверьте, доктор, и если бог привел выжить прошлую весну и со мной не сделали капут в Карлсбаде, то надеюсь прожить долго и без лечения.
– Тем хуже для нас, – заметил, смеясь, Боргиус.
– И для могильщиков, – отвечал я, также смеясь и пожимая руку доктора.
Он побежал за Вульфом, а я на свою квартиру. Захар Иваныч, по словам хозяина, вышел из дому за несколько минут до моего возвращения.
– Скажите мне, ради бога, неужели в самом деле толстый господин собирается жениться? – спросил, провожая меня, капитан-игольщик.
– Правда, – отвечал я, – и жениться на одной из самых прекрасных женщин!
– Какая глупость, какая глупость! – проговорил с негодованием честный немец и, прибавив: «Golt erbarme»,[13] – возвратился к своим занятиям.
Хозяйка принесла мне шоколад, который я предложил ей разделить со мной.
Не слушая, как и прежде, словоохотливой капитанши, я беспрестанно посматривал на часы, в которых стрелка как бы назло почти не двигалась; минуты превратились для меня в века, а сосед не возвращался. Допив шоколад, хозяйка ушла. Наступил полдень; пробило два часа, три, четыре – сосед не приходил; я терял терпение и чуть не сходил с ума. Болезнь Анны не давала мне покою ни на одну минуту.
В Карлсбаде обедают рано; я забыл про обед и, не отходя от окна, пил холодную воду. В таком положении застали меня сумерки, застала ночь. В двенадцать часов раздался звонок; я бросился к двери; сердце меня не обмануло: за дверьми стояла какая-то женщина с письмом в руках.
– Fьr den russischen Herrn,[14] – сказала она, передавая мне серый клочок бумажки.
Письмо заключало следующие строки:
«Почтеннейший! Анюта больна и горит как печь; я, возившись с ней, устал как собака. Бросьте фасоны и приходите к нам, пожалуйста.
Ваш Захар».
Внизу листа была приписка:
«Захватите с собой трубку, а то в квартире так воняет разными медицинскими специями, что мочи нет».
Конечно, никогда ни одно раздушенное послание красавицы не приводило в такой восторг ни одного влюбленного юношу, в какой привела меня безграмотная записка Захара Иваныча; я чуть не расцеловал ее, и, сунув талер в руку женщины, приказал ей показать мне дорогу.
Дом, в котором жила Анна, находился в нескольких шагах от моей квартиры; пройти это пространство и взбежать на высокую лестницу было делом нескольких минут; мы вошли в переднюю, из которой дверь вела в род залы, слабо освещенной. Захар Иваныч встретил меня с улыбкой благодарности на устах и с ногами без сапог. Он шепнул мне, что больная заснула, и, усевшись на диван, посадил меня рядом с собой.
– Ну, батюшка, наварило же каши вчерашнее гулянье. Представьте себе, что у нее было сделалась горячка; жар страшный, головокружение, тошнота и бог знает что.
– Как же можно было выходить сегодня утром! – воскликнул я невольно.
– Да, да, скажите пожалуйста, ведь придет же такая чушь в голову: доктор ужаснулся!
– Я сам был поражен бледностию Анны Фадеевны.
– Анюта говорила мне, что она вас видела.
При этих словах кровь снова хлынула к моему лицу.
«Если эта женщина замечает меня, – подумал я, – не значит ли это, что она мной интересуется, что я ей нравлюсь. Если же нравлюсь, бедный Захар Иваныч!»
И я готов уже был броситься обнимать, целовать и даже, прости меня бог, утешать его. О дружба!
Земляк прервал размышление мое вопросом, принес ли я трубку. Я извинился поспешностию явиться на его зов, и Захар Иваныч послал за нею ту самую женщину, которую посылал за мной.
Квартира Анны была похожа на все квартиры третьих этажей: довольно чистенькая, без всяких затей, с простенькою мебелью, с узкими зеркалами, с полами, выкрашенными масляной краской, с кисейными драпировками и прекрасным видом из окон. По стенам висели в черных рамках гравированные портреты Шиллера, Гете, Лютера и других немецких знаменитостей; над самим же диваном в золотой раме повешена была какая-то картина, затянутая белою чистою кисеею.
– Это портрет Анюты, когда она еще была ребенком, – сказал Захар Иваныч, указывая на картину. – Она никогда с ним не расстается; впрочем, вы видели копию.
– То есть не копию, а оригинал, – прибавил я, нимало не любопытствуя узнать, какова была ребенком Анна Фадеевна.
В эту минуту в соседней комнате послышался слабый женский голос, земляк вскочил и на цыпочках пошел в спальню больной, а я, притаив дыхание, стал слушать.
– С кем вы разговаривали? – спросил тот же голос, но он был так хрипл, что я не узнал его.
«Бедная Анна, – подумал я, – как она сильно простудилась!»
Захар Иваныч отвечал, что разговаривал со мной.
– Какой он добрый! поблагодарите его.
И тут начался разговор так тихо, что я не мог его расслышать; потом больная сказала: «Как можно! в комнате беспорядок, и мне совестно!» Я понял, что речь шла о том, чтобы пригласить меня в спальню. Отказ Анны прошел острым ножом по моему бедному сердцу, но добрый Захар Иваныч, по-видимому, настаивал, и мне даже показалось, что он переставлял какую-то мебель, передвигая стулья, а может быть и сундуки. Умирая от нетерпения, я не спускал глаз с дверей комнаты невесты; наконец – о радость! – дверь эта скрыпнула и показавшийся сосед поманил меня пальцем; не веря своему благополучию, я нетвердым шагом переступил через порог, последнюю преграду, отделявшую меня от Анны. В спальне было темно: прелестные глаза больной не переносили света. Высмотрев ее постель, я почтительно поклонился; Анна протянула мне руку и слабым, хриплым голосом поблагодарила за дружбу мою к Захару Иванычу. Мне стало и совестно и стыдно: я чуть-чуть не сказал ей, что Захар Иваныч не может быть моим другом по тысяче причин, что я ему оказываю приязнь единственно потому, что он жених той, которую я… и проч. и проч.