— Она умерла, — сказала служанка, — и не мне говорить худое про ту, которую, можно сказать, еще земле не предали.
— Немало попреков наслушалась я от мужа из-за нее.
Дело в том, что у пасторши была потребность говорить с кем-нибудь о покойнице. Она чувствовала некоторые угрызения совести из-за своей приемной дочери. Оттого-то и затеяла она столь пышные поминки. Ей казалось, что совесть не будет так сильно мучить ее, если она взвалит на себя все эти хлопоты с поминальным обедом. Но этого не случилось. Ее мужа тоже мучила совесть. Он говорил, что они не сдержали слова и не обращались с девушкой, как с родной дочерью, хотя он и обещал это, когда удочерил ее. И он утверждал, что лучше было бы вовсе не брать ее в дом, раз они не сумели полюбить ее, как собственное дитя. И теперь приемной матери требовалось поговорить с кем-нибудь о девушке, чтобы выведать, не кажется ли людям, будто она чересчур жестоко обходилась с ней.
Она заметила, как Лиза в сердцах стала энергично помешивать поварешкой в котле, точно ей было трудно совладать со своими чувствами. Девушка она была сметливая и знала, как подольститься к хозяйке.
— Сдается мне, — начала Лиза, — если уж у тебя есть мать, которая печется о тебе денно и нощно, холит тебя и лелеет, так не грех бы, кажется, постараться угодить ей и быть послушной. И коль тебя взяли в почтенный пасторский дом и воспитывают, как благородную, то надо бы хоть какую ни на есть пользу приносить, а не все только бездельничать да мечтать. Хотела бы я знать, что сталось бы с нею, ежели бы пастор не взял к себе в дом эту маленькую нищенку. Небось, шаталась бы по дорогам с этими циркачами да и померла бы где-нибудь под забором, как последняя побродяжка.
Тут во дворе усадьбы появился далекарлиец, тот самый, что и в воскресенье бродит со своим мешком по дорогам. Он тихо вошел в открытую дверь кухни и поклонился, хотя никто не ответил ему на приветствие. Хозяйка и служанка обернулись, но, увидев, кто пришел, как ни в чем не бывало продолжали беседу.
— Может, оно и к лучшему, что девушка померла, — сказала пасторша.
— Вот что я вам скажу, хозяйка, — подхватила служанка, — сдается мне, что пастор и сам понимает это, а если нет, то в скорости непременно поймет. В доме наконец настанет покой, и пастор этому только рад будет!
— Да уж наверняка поймет, — сказала пасторша. — Ведь мне то и дело приходилось препираться с ним из-за нее. На ее одежду такая пропасть денег уходила, что уму непостижимо. А он все боялся, как бы ее не обделили, так что иной раз ей перепадало даже больше, чем собственным детям. Она ведь старше всех была, и на нее материи много надо было.
— Теперь, небось, вы, хозяйка, ее платье Грете отдадите?
— Да, либо Грете отдам, либо себе оставлю.
— Не больно-то много от нее, бедняжки, осталось.
— Никто и не ждал от нее наследства, — сказала пасторша. — Хватило бы и того, чтобы она по себе добрую память оставила.
Именно такие речи и ведутся, когда у человека совесть нечиста и ему хочется оправдать себя. Приемная мать Ингрид наверняка говорила не то, что думает.
Далекарлиец повел себя точно так же, как он обычно поступал, приходя в усадьбу торговать. Постояв немного и оглядевшись в кухне, он очень бережно поставил мешок на стол и принялся расстегивать ремни. Затем оглядевшись еще раз, чтобы окончательно убедиться, что ему не грозит опасность со стороны кошки или собаки, он выпрямился и стал открывать верх мешка, завязанный многочисленными веревочными узлами.
— Нечего тебе мешок развязывать, — сказала Лиза. — Нешто не знаешь, что мы в воскресный день куплей-продажей не занимаемся? — Больше она не обращала на него внимания, хотя дурачок продолжал расстегивать ремни. Она вновь обратилась к хозяйке, чтобы продолжить разговор. Нельзя было упускать столь удобного случая заслужить ее благоволение.
— Я вот думаю, не обижала ли она малышей? Я частенько слышала, как они плачут в детской.
— Как она к их матери относилась, так и к ним, — сказала пасторша. — А теперь они, ясное дело, плачут, горюют, что она умерла.
— Бедные несмышленыши, сами не знают, об чем горюют, — ответила служанка. — Вот помяните мое слово, хозяйка, и месяца не пройдет, как никто в доме по ней больше тужить не станет.
Тут они обе повернули головы от очага и посмотрели на стол, где далекарлиец открывал свой огромный мешок. Им послышалось нечто необычное — не то вздох, не то всхлипывание. Далекарлиец наконец-то открыл мешок, и перед ними предстала лишь нынче утром похороненная приемная дочь, точно такая, какой они положили ее в гроб.
Впрочем, она была теперь не совсем такая. Если можно так выразиться, она была куда мертвее, чем утром, когда ее хоронили. Тогда лицо у нее было почти такое же белое, как при жизни, а теперь оно было серое, точно у призрака, с иссиня-черными губами и жутко ввалившимися глазами. Она ничего не говорила, но глубокая скорбь читалась в ее лице, а букетик цветов, полученный от приемной матери, она протянула ей с выражением жалобного укора.
Это было зрелище, которого никто из людей не смог бы вынести. Приемная мать тут же свалилась в обмороке, а служанка сперва остолбенела на месте, переводя взгляд с дочери на мать, а затем, закрыв лицо руками, убежала в кладовку и заперлась там.
— Нет, нет, — сказала она, — не ко мне она явилась, и ни к чему мне там быть.
Но Ингрид обернулась к далекарлийцу.
— Завяжи меня в мешок и унеси отсюда! Слышишь! Слышишь? Унеси меня отсюда! Унеси туда, откуда принес!
В эту минуту далекарлиец выглянул за дверь. Он увидел, как по аллее движется к дому целая вереница повозок. Ну нет, тут он нипочем не останется! Это ему не с руки.
Ингрид снова свернулась калачиком на дне мешка Она больше ни о чем не просила, а только плакала. Ремни снова были затянуты, ее подняли на спину и понесли.
Гости, прибывшие на поминальный обед, чуть не лопнули от смеха, глядя, как спешил прочь отсюда Козел, кланяясь при этом каждой лошадиной морде.
Матушка Анна Стина была старая женщина, которая жила в глухом лесу. Она частенько наведывалась в пасторскую усадьбу, чтобы помочь там по хозяйству. Проделав долгий путь по лесистым склонам, она являлась, как по заказу, именно тогда, когда в усадьбе пекли хлеб или затевали большую стирку. Это была умная и славная старуха, и очень скоро они с Ингрид стали добрыми друзьями. И теперь, как только девушка вновь обрела способность соображать, она тотчас же решила искать помощи у Анны Стины.
— Послушай, — сказала она далекарлийцу, — когда выйдешь на проезжий тракт, сверни в лес и иди прямо, пока не выйдешь на тропу. Там свернешь налево и опять пойдешь прямо, пока не увидишь большую песчаную яму. Оттуда видна будет избушка. К ней ты меня отнесешь, и там я буду играть для тебя.
Даже для ее собственного слуха невыносим был этот резкий и повелительный тон, каким она говорила с далекарлийцем. Но она вынуждена была так говорить с ним, чтобы заставить его повиноваться. Иного выхода у нее не было. И все же не ей бы приказывать другому человеку, ведь она даже и жить-то не вправе!
После того, что произошло, она считала себя не вправе жить. Ужаснее того, что с ней случилось, и быть не могло. Шесть лет провела она в пасторской усадьбе и не сумела снискать любовь у окружающих хотя бы настолько, чтобы кто-нибудь пожалел о ее смерти. А тот, кого никто не любит, не имеет права жить. Она не смогла бы объяснить, откуда у нее это убеждение, но ей это казалось само собою разумеющимся. Она убедилась в этом потому, что с той минуты, как она услышала, что они не любили ее, сердце ее словно сжала чья-то железная рука и сжимала его все сильнее и сильнее, словно вынуждая остановиться. Отныне вход во врата жизни ей заказан. Именно в тот момент, когда она вырвалась из когтей смерти и почувствовала властный и неодолимый зов жизни, то, что дает право на жизнь, было у нее отнято.
Это было хуже, чем смертный приговор. Да, это было ужаснее обыкновенного смертного приговора. Она знала, на что это похоже. Так бывает, когда в лесу валят дерево, но не обычным способом, подпиливая ствол, а подрубая корни и оставляя дерево погибать в земле. И вот стоит это дерево и не понимает, почему не поступают к нему более из земли соки и питание. Оно изо всех сил борется за жизнь, но листьев становится все меньше, не появляются новые побеги, опадает кора. Оно обречено на смерть, потому что отторгнуто от источника жизни. И ему ничего больше не остается, кроме как умереть.
Наконец далекарлиец снял со спины мешок и водрузил его на каменную глыбу около маленькой избушки, скрытой в глухой лесной чаще.
Избушка была заперта, но Ингрид, выбравшись из мешка, пошарила за порогом под дверью, нашла ключ, отомкнула замок и вошла.
Девушке хорошо знакома была и эта избушка, и ее внутренность. Не впервые являлась она сюда в поисках утешения. Уже, бывало, приходила она к старой Анне Стине и жаловалась, что ей больше невмоготу оставаться у пастора, что приемная мать слишком сурово с ней обходится и что она не хочет возвращаться в пасторскую усадьбу.