В полночь, при свете луны, мистер Англичанин пробирался по городу, как безобидный убийца, с Бебель вместо кинжала на груди. Тихо было на Главной площади и тихо на безлюдных улицах; закрылись все кафе; неподвижные, жались кучкой бильярдные шары; дремали сторожа и часовые, стоявшие там и сям на часах; даже Управление городских налогов, уснув, временно лишилось своего ненасытного аппетита.
Мистер Англичанин оставил позади себя площадь, оставил позади себя улицы, оставил позади себя кварталы, где обитало штатское население, и спустился к окружающим все это военным сооружениям Вобана, всюду пробираясь стороной. Когда тень первой массивной арки и потерны упала на него, а потом осталась позади; когда тень второй массивной арки и потерны тоже упала на него, а потом осталась позади; когда глухой стук его шагов на первом подъемном мосту перешел в более тихий шум; когда глухой стук его шагов на втором подъемном мосту тоже перешел в более тихий шум; когда англичанин перебрался через все канавы со стоячей водой и вышел к текучим водам на лунный свет, — тогда темные тени в его душе исчезли, глухие шумы умолкли, а ее потоки, когда-то напрасно запруженные, прорвались на волю. Слушайте же вы, «Вобаны» ваших собственных сердец, ограждающие свои сердца тройными стенами и рвами, цепями, засовами, запорами и поднятыми мостами, — сройте эти укрепления, сровняйте их со всепоглощающим прахом, прежде чем настанет та ночь, когда уже ничьи руки не смогут работать!
Все обошлось благополучно. Англичанин вошел в пустое отделение вагона, уложил Бебель рядом с собой на сиденье, как на кровать, и укрыл ее с ног до головы своим плащом. Едва успел он закончить все эти приготовления, едва откинулся на спинку своего сиденья, с большим удовлетворением созерцая дело рук своих, как вдруг заметил в открытом окне вагона необычное явление: маленькая жестяная коробочка, словно призрак, плыла и реяла в лунном свете.
Он наклонился вперед и высунул голову наружу. Внизу среди рельсов, колес и золы стоял мосье Мютюэль со своей красной ленточкой и всем прочим!
— Прошу прощенья, мосье Англичанин, — сказал мосье Мютюэль, держа табакерку в вытянутой руке: вагон был очень высокий, а старик очень низенький, — но я буду вечно почитать эту маленькую табакерку, если ваша столь щедрая рука возьмет из нее щепотку на прощанье.
Прежде чем исполнить эту просьбу, мистер Англичанин высунулся из окна и, не спрашивая старика, какое ему дело, пожал ему руку со словами: «Прощайте! Благослови вас бог!»
— Да благословит бог и вас, мистер Англичанин, — вскричала мадам Букле, которая тоже стояла среди рельсов, колес и золы. — И бог благословит вас счастьем дитяти, которое теперь с вами. И бог благословит вас в вашем собственном детище дома. И бог благословит вас вашими воспоминаниями! А вот это от меня!
Едва он успел выхватить у нее из рук букет, как поезд уже сорвался с места и полетел в ночь. На бумаге, в которую был обернут букет, кто-то (наверное, тот племянник, что писал как ангел) написал красивым почерком: «Дань другу тех, что лишены друзей».
— Неплохие люди, Бебель, — сказал англичанин, тихонько сдвинув плащ с личика спящей девочки, чтобы поцеловать ее, — хотя они до того…
Но в ту минуту он сам был слишком «сентиментален», чтобы произнести это слово, и только всхлипнул, а потом несколько миль ехал при лунном свете, прикрыв рукою глаза.
Глава III
Его пакет в оберточной бумаге
Мои произведения хорошо известны. Я молод и занимаюсь искусством. Вы много раз видели мои произведения, но пятьдесят тысяч шансов против одного, что вы не видели меня. Вы говорите, что не хотите меня видеть? Вы говорите, что интересуетесь моими работами, но не мною? Не будьте в этом так уверены. Подождите минутку.
Давайте запишем все это черным по белому сразу же, чтобы впоследствии не было никаких неприятностей и нареканий. Об этом позаботится один мой приятель, специалист по надписыванию билетов, а значит, приверженный к литературе. Я молод и занимаюсь искусством, изящными искусствами. Вы много раз видели мои произведения, я возбудил ваше любопытство, и вы думаете, что видели меня. Тем не менее, как правило, вы никогда меня не видели, никогда не видите и никогда не увидите. Кажется, ясно… Но вот это-то меня и поражает. Кто-кто, а я — неудачливая знаменитость.
Один известный (а быть может, неизвестный) философ заметил, что мир ничего не знает о своих величайших людях. Он выразил бы это еще яснее, обрати он взор в мою сторону. Он мог бы сказать, что если мир кое-что знает о тех, кто лишь делает вид, что играет, однако выигрывает, то он ничего не ведает о тех, кто действительно играет, но не выигрывает. Это то же самое в других словах — и это-то меня и поражает.
Не в том дело, что я один страдаю от несправедливости, а в том, что я острее чувствую свои обиды, чем обиды любого другого человека. Занимаясь, как я уже говорил, изящными искусствами, а не благотворительностью, я откровенно сознаюсь в этом. Что касается обиженных товарищей, то таких товарищей у меня достаточно. Кого вы каждый день пропускаете на ваших экзаменационных пытках? Счастливых кандидатов, чьи головы и печени вы на всю жизнь вывернули наизнанку? Ну нет! На самом деле вы пропускаете репетиторов и тренировщиков. Если ваши принципы справедливы, почему бы вам завтра же не выйти с ключами от ваших городов на бархатных подушках, с оркестрами музыки, с реющими флагами и, стоя на коленях, не прочитать адреса репетиторам и тренировщикам, умоляя их прийти и править вами? Возьмем теперь ваши всевозможные государственные дела, ваши финансовые отчеты и ваши бюджеты; поистине много знает общество о тех, кто на самом деле составляет все это! Ваша знать и ваше дворянство — люди отменные? Да, гусь тоже отменная птица. Но вот что я вам скажу о гусе: он показался бы вам не особенно вкусным, если бы не был нафарширован.
Быть может, я ожесточился из-за своей непопулярности? Но допустим, что я популярен. Допустим, что мои произведения всегда привлекают внимание. Допустим, что когда бы их ни показывали — при дневном свете или при искусственном, — они неизменно привлекают публику. Значит, они, несомненно, хранятся в какой-нибудь коллекции? Нет, они не хранятся ни в какой коллекции. Их воспроизводят в репродукциях? Нет, даже не воспроизводят. Так или иначе должны же они находиться где-нибудь? Опять неверно, ибо их зачастую нет нигде.
Вы скажете: «Во всяком случае, вы, друг мой, в прескверном расположении духа». Отвечу: я уже охарактеризовал себя как неудачника, и это вполне объясняет, почему, как говорится, «в кокосовом орехе прокисло молоко».
Люди, бывшие в Лондоне, знают то место на Сэррейском берегу реки Темзы, где стоит Обелиск, или, как его чаще называют, «Камень преткновения». Люди, не бывавшие в Лондоне, узнают о нем теперь, раз я упомянул о нем. Моя квартира недалеко оттуда. Я молодой человек, ленивый по натуре, и лежу в постели до тех пор, пока не почувствую настоятельной потребности встать и сколько-нибудь заработать, а сделав это, я снова ложусь в постель и лежу, пока не истрачу заработанного.
Как-то раз, когда мне пришлось выйти из дому в поисках съестного, я шел по Ватерлоо-роуд вечером, после наступления темноты, в обществе одного знакомого, моего соседа по квартире, по профессии газопроводчика. С ним приятно водить компанию; он работал в театрах, да и сам истый театрал и жаждет выступить на сцене в роли Отелло — то ли потому, что от работы лицо и руки у него всегда более или менее черные, или еще почему-нибудь, — этого я не сумею объяснить.
— Том, — говорит он, — вас тяготит какая-то тайна!
— Да, мистер Клик, — все в нашем доме величают его «мистер Клик», так как он снимает квартиру во втором этаже окнами на улицу и сплошь устланную коврами, да и мебель у него собственная, и хоть она не из красного дерева, но отлично сделана под красное дерево, — да, мистер Клик, меня тяготит тайна.
— Она угнетает вас, правда? — спрашивает он, искоса поглядывая на меня.
— Да, конечно, мистер Клик, с нею связаны обстоятельства, — я не удержался от вздоха, — которые действуют угнетающе.
— Потому-то вы и стали человеконенавистником, правда? — говорит он. — Так вот что я вам скажу: будь я на вашем месте, я бы это с себя стряхнул.
— Будь я на вашем месте, мистер Клик, я бы так и сделал, но будь вы на моем месте, вы бы так не сделали.
— Вот оно что! — говорит он. — За этим что-то кроется.
Некоторое время мы шли молча, как вдруг он возобновил разговор, дотронувшись до моей груди.
— Видите ли, Том, мне кажется, выражаясь словами поэта, написавшего семейную драму «Незнакомец»[8], что в сердце у вас тайное горе.
— Совершенно верно, мистер Клик.
— Надеюсь, Том, — дружеским тоном продолжал он вполголоса, — дело тут не в изготовлении фальшивой монеты и не в банкротстве?
— Нет, мистер Клик. Не беспокойтесь.