Влево от дороги дно лощины замыкается грубой земляной плотиной, из которой вкривь и вкось торчат пучки хвороста; две старые ветлы, обезображенные галочьими гнездами, похожими издали на наросты, предохраняют плотину от верного разрушения в паводки. С правой стороны лощина несколько живописнее: грязь постепенно зарастает травою, и немного далее виднеется уж лужайка – любимое убежище черневских гусей и уток. Ручей собирается в одно русло и на пространстве трех сажен делает несколько изворотов; лениво, чуть видно течет он в мягких берегах своих, кажущихся по местам совершенно голубыми от множества незабудок; лист, брошенный в воду, почти не трогается с места, и вы десять раз сядете от усталости, прежде чем он отплывет на аршин; гнилые корни, принимающие в воде подобие волнующихся косматых волос, а также и железная руда, образчики которой находят в лощине, сообщают ручью какой-то буро-золотистый цвет. Шагов двести далее ручей уже пропадает в осоке и тине, которая так плотна и зелена, что часто обманывает пешехода: думая ступить на траву, он прямехонько бултыхается в воду по пояс.
Недалеко от этого места, которое называется «благим»[8], находится крошечная одинокая избенка. Далее нет уж жилья; далее идут, то расширяясь, то суживаясь, обнаженные щеки лощины, которая огибает вместе с ручьем большое пространство; в этом ручье, верст восемь дальше, марьинские бабы полощут белье. Избушка, о которой мы упомянули, бросается в глаза своею ветхостью; она, кажется, минуты бы не удержалась на своем основании, если б не прислонилась одним боком к обрыву. Передняя стена ее наполовину закрыта завалинкой; единственное волоковое окно смотрит словно из земли; со стороны входа устроен род сеней из плетня, на котором видны еще следы глиняной штукатурки; солому на кровле лет десять уж не сменяли; местами она совсем истлела и выказывала жерди и хворост, местами сползала книзу и свешивалась волнистыми буграми, под которыми так любят прятаться воробьи во время осенних ливней и зимних метелей.
Лачуга, построенная давным-давно отставным солдатом, переходила несколько раз от одного хозяина к другому, пока, наконец, лет десять назад не сделалась собственностью одной старухи, черневской уроженки; она занималась знахарством и жила совершенно одиноко.
Грачиха[9] пользовалась большою известностью по всему околотку; ее знали верст на двадцать в окружности. Не могу вам сказать, с которого времени Грачиха начала пользоваться такою популярностью и с чего именно началась ее известность: знаю только, что трудно было найти в соседних деревнях мужика и бабу, которые хоть раз в жизни не имели бы в ней надобности. Кроме знахарского дела, которым занималась она успешно – потому что никто лучше ее не мог заговорить от пострела, никто так скоро не возвращал здоровье корове, переставшей доиться, ничье спрыскиванье не исцеляло так верно от тоски наносной, потрясихи, ушибихи и других недугов – кроме всего этого, Грачиха чуть ли еще не успешнее занималась ворожбой и колдовством. Не было почти случая, чтоб обокраденный человек не находил пропавшей вещи, если только прибегал во-время к Грачихе.
Раз у марьинского мужика увели лошадь. Мужик метался как угорелый двое суток по всем дорогам без малейшего толку; в одной из деревень ему сказали, что видели накануне какого-то оборванного человека, проскакавшего во весь дух на лошади, во всем схожей приметами с пропавшей, – где уж тут искать?
Мужик махнул рукою и поплелся домой. Дома жена и родственники приступили к нему: сходи да сходи к Грачихе; мужик взял посулы: штоф вина, полтинник, полотенце, и отправился в Чернево. В первый приход Грачиха ничего не открыла, сказала только, что вор близко, и велела зайти на другой день. На следующий день она несравненно долее против первого раза ходила вокруг чаши с водою, поставленной посреди избы, чаще нагибалась, смотрела в воду, шептала и объявила наконец, что вор человек дальний, что искать его нет уж надобности, что силою своего заклинанья она отняла у него лошадь, которая стоит теперь в осиновой роще. Мужик кинулся на показанное место – и, точно, нашел лошадь… Но не перечесть всех чудес черневской колдуньи; достаточно, кажется, приведенного случая, чтоб убедиться, что Грачиха, точно, находилась в таинственных сношениях с «лихим человеком».
Встречались, однако ж, люди, которые не давали веры ее связи с нечистым; носились слухи, будто Грачиха давала приют ворам и мошенникам всякого рода; но слухи ничем не оправдывались, и, наконец, те самые, которые распускали их, напрямик отклепывались от своих слов, когда дело доходило до положительных объяснений. Из этого видно, что даже смелые головы околотка хорохорились на словах; на самом же деле внутренне разделяли страх, который повсеместно внушала Грачиха.
С виду она не представляла ничего особенного. То была низенькая сгорбленная старуха; ее походка и голос показывали, впрочем, крепость и здоровье. Из-под дырявого платка, прикрывавшего ее голову и местами пропускавшего клочки серых волос, выглядывало худощавое лицо земляного цвета, сморщенное, как чернослив; тонкий, несколько кривой нос состоял, казалось, из одного хряща, заостренного, как у хищной птицы; рот, лишенный зубов, провалился и делался весьма похожим на петлю, крепко стянутую ниткой. Старуха поминутно надвигала на лоб головной платок, чтобы защитить от света больные глаза, страдавшие от золотухи; но в этом народ находил новый повод к рассказам: говорили, что у Грачихи красные глаза.
Что ж касается до внутреннего вида лачуги, она ни в каком уже случае не могла дать повода к суеверным вымыслам. В жилищах наших ворожеек и знахарок вообще редко встречаешь внешний признак, имеющий какое-нибудь отношение к их ремеслу: ремесло само по себе так сильно действует на воображение простолюдина и такую приносит выгоду знахарке, что нет надобности прибегать к вспомогательным средствам. Войдя в лачугу Грачихи, вы подумали бы сначала, что тут никто не живет. Свет, проходивший в волоковое окно, вырубленное в одном бревне, смутно освещал угол печи и часть грубой дощатой перегородки, которая шла от угла печи и упиралась в стену, где было окно. Земляной пол, вырытый в вязкой почве лощины, распространял кислый запах, хватавший за горло; при свете лучины в углах и на потолке выказывались беловатые селитряные пятна; сырость покрывала липким слоем дерево и сверкала каплями в шершавых полосах мха, которые чернели между бревнами. В этой половине своей лачуги хозяйка принимала посетителей и совершала свои заклинанья. Грачиха жила собственно или на печке, или за перегородкой. Там нашли бы вы и кадушки, и ухват и горшки – словом, всякую домашнюю рухлядь. Волоковое окно, такой же величины, как и в первой половине, позволяло различать стол и лавки, расположенные прямо против жерла печки. Одиночество старухи не было совершенно исключительно: его разделяла во всякое время дня и ночи тощая желтая кошка с зелеными глазами, светлыми и блестящими, как стекло.
В тот самый вечер, как началась наша повесть, часами двумя-тремя после появления торгаша в Марьинском, за перегородкой горела лучина. Грачиха была не одна. На скамье за столом сидели человек средних лет и мальчик; перед ними лежали обломки хлеба, возвышалась солоница и чашка с кашей. Жадность, с какою оба припадали к еде, ясно показывала, что они недавно вошли и первым их делом было позаботиться об удовлетворении голода. Ворчливое лицо старухи не оставляло сомнения, что она была не рада гостям; она даже и не скрывала своего неудовольствия: роясь подле печки без всякой видимой цели, она не переставала ворчать и с сердцем отталкивала каждый предмет, попадавшийся ей под руки.
Но человек, сидевший за столом, мало, по-видимому, об этом заботился: он продолжал уписывать кашу так же усердно, как будто пришел домой после тяжкой полевой работы.
Ему было лет за сорок, и ни одна еще седина не серебрилась в его черствых, черных как смоль волосах, рассыпавшихся нечесаными кудрями по всей голове; лицо его, оканчивавшееся коротенькой, но густой бородкой, было бы красиво, если б не портил его тот отвратительный болезненно-бурый цвет кожи, местами покрытый свинцовыми оттенками, цвет, исключительно почти свойственный бродягам, арестантам или людям, ведущим самую беспорядочную, неправильную жизнь. Небольшие серые глаза, оттененные жесткими бровями со множеством маленьких вихров[10], отличались подвижностью, и если останавливались на одном предмете, то смотрели невыразимо плутовато и бойко. Бойкость взгляда не совсем, однако ж, отвечала общему выражению физиономии: не было черты, которая обозначала бы решимость, энергию; все в ней было как-то мелко, хоть правильно, и выказывало природу в высшей степени порочную, хитрую, но лишенную настоящей отваги и смелости. Голова его, приплюснутая с боков, отвесно почти срезанная на затылке, была резко заострена на макушке. Есть лица, которых нет возможности забыть, хоть встречаешь их раз, да и то мельком; большею частью вас поражает в них не столько резкая особенность, сколько самое выражение или мелкая черта: родимое пятно, рябинка и проч. Так в человеке, представленном вниманию читателя, трудно было забыть его тонкий нос с горбиком посередине и подвижными, приподнятыми ноздрями, которые открывали с обеих сторон часть носовой перегородки; нос этот никогда уж не изглаживался из памяти, и стоило только припомнить эти открытые ноздри, как уж все лицо тотчас же ясно обрисовывалось. Одним словом, это была фигура, которая поразит не совсем приятно при встрече в лесу… Одежда незнакомца состояла из бараньего полушубка, покрытого заторами и прорезами; правое плечо и локоть выглядывали наружу; вместо петель и пуговиц чернели только ямки; на груди выставлялась разодранная стеганая на вате манишка, какую носят подгородные мещане, фабричные и солдаты; из-под зеленоватых сермяжных панталон, протертых на коленях и зазубренных внизу, выступали ветхие лапти, переложенные соломой. Дороги теперь, особенно бойные, совсем уж пересохли; грязь, покрывавшая лапти незнакомца, невольно заставила подозревать о случайной ходьбе, то есть такой, которая вынуждала его оставлять бойные, всеми посещаемые дороги и пробираться полями.