— Подумать только, этакий заморыш устроит нам в будущее воскресенье смотр! — воскликнул Бушар. — Можно лопнуть от досады.
Гнев г-на Бушара против юнцов, преуспевших в жизни больше, чем унтер-офицеры, сражавшиеся при Монмирайле, нашел вскоре другой повод к злорадству. Едва Лара увидал себя вне стен конюшни, откуда бедняжку выводили слишком редко, как он несколько раз обежал двор и стал делать невероятные скачки; высоко задирая голову, он отрывался от земли четырьми ногами сразу, словно желал вскарабкаться на платаны, окружавшие двор префектуры.
— Лошадь неплохая, — заметил Бушар, с угрюмым видом подходя к Люсьену, — но, пожалуй, уже с неделю ни господин префект, ни его лакей Перен не решались выпустить ее из конюшни; быть может, благоразумнее было бы…
Люсьен был поражен тайной радостью, светившейся в глазах станционного смотрителя. «Мне предназначено судьбою, — подумал он, — дважды в один день быть сброшенным на землю; таков должен быть мой дебют в Нанси». Бушар набрал немного овса в решето и остановил лошадь, но Люсьену стоило большого труда сесть на нее и заставить ее слушаться.
Он тронулся с места галопом, но вскоре перевел коня на шаг. Изумленный красотою и мощью аллюров Лары, Люсьен не постеснялся обречь на ожидание станционного смотрителя-зубоскала. Лара пробежал изрядное расстояние и лишь через полчаса возвратился во двор префектуры. Лакей был порядком испуган этим промедлением. Что касается станционного смотрителя, то он был почти уверен, что лошадь вернется одна. Увидав ее с седоком, он пристально осмотрел мундир Люсьена: никаких признаков падения не было заметно. «Ну, этот будет половчее других», — решил Бушар.
Люсьен закончил сделку, не сходя с коня. «Нельзя, чтобы Нанси увидел меня опять на роковой кляче». Г-н Бушар, не разделявший этих опасений сел на полковую лошадь. Лакей Перен направился с ними в казначейство, где Люсьен взял деньги.
— Видите, сударь, я позволяю сбрасывать себя на землю только раз на дню, — заявил Люсьен Бушару, когда они остались одни. — Но меня глубоко огорчает, что мое падение произошло под окнами с ярко-зелеными жалюзи, перед аркой… У въезда в город, около особняка…
— А! На улице Помп, — сказал Бушар. — И у самого маленького из окон стояла, конечно, красивая дама?
— Да, сударь, и она посмеялась над моей неудачей. Чрезвычайно неприятно дебютировать таким образом в гарнизоне, да еще в гарнизоне, где начинаешь службу! Вы ведь были военным и понимаете это, сударь. Что станут говорить обо мне в полку? Но кто эта дама?
— Это была, вероятно, женщина лет двадцати пяти, с пепельно-белокурыми волосами чуть не до самой земли?
— И с красивыми, но очень лукавыми глазами.
— Это госпожа де Шастеле, вдова, перед которой лебезят все здешние дворяне, потому что у нее миллионное состояние. Она при каждом случае с жаром восхваляет Карла Десятого, и, будь я одним из сотрудников нашего маленького префекта, я бы живо ее упрятал; наш край в конце концов станет второй Вандеей. Это ярая ультрароялистка, которая рада была бы сжить со свету всех, кто когда-либо служил интересам родины. Она дочь маркиза де Понлеве, одного из наших завзятых ультрароялистов; он, — прибавил Бушар, понизив голос, — один из эмиссаров Карла Десятого в нашей стране. Это между нами; я не хочу быть доносчиком.
— Будьте покойны.
— Они приехали сюда сеять смуту после июльских дней. Они хотят, по их словам, довести до голода парижское население, лишив его работы; но при всем том маркиз человек недалекий. Его правая рука — доктор Дю Пуарье, первый врач в наших краях. Господин Дю Пуарье, пройдоха, каких мало, водит за нос как господина де Понлеве, так и господина де Пюи-Лоранса, второго эмиссара Карла Десятого. Здесь ведь открыто устраивают заговоры. Есть еще и аббат Олив, он шпион…
— Ах, дорогой мой, — смеясь, перебил его Люсьен, — я нисколько не возражаю против того, чтобы аббат Олив занимался шпионажем, — мало ли есть на свете шпионов. Но, пожалуйста, расскажите мне еще немножко об этой красавице, госпоже де Шастеле.
— А, об этой красотке, которая расхохоталась, когда вы свалились с лошади? Она насмотрелась на такие картины. Она вдова одного из бригадных генералов, состоявших лично при Карле Десятом не то обер-камергером, не то генерал-адъютантом, словом, вдова вельможи, который, перебравшись сюда после июльских дней, вечно умирал от страха. Ему все казалось, что чернь вышла на улицу, как он мне раз двадцать об этом говорил. Но он был человек не злой, ничуть не наглый, напротив, очень кроткий. Иной раз, когда приезжали какие-то посланцы из Парижа, он требовал, чтобы на станции для него держали пару лошадей, и щедро платил за них. Ибо, надо вам сказать, сударь, до Рейна отсюда по проселочной дороге всего девятнадцать лье. Это был рослый, худощавый, бледный человек. Он вечно чего-то боялся.
— А его вдова? — смеясь, спросил Люсьен.
— У нее был особняк в Сен-Жерменском предместье, на Вавилонской улице, — название-то какое! Вы, сударь, должно быть, знаете эту улицу. Госпоже де Шастеле очень хочется возвратиться в Париж, но отец против этого и старается перессорить ее со всеми ее друзьями; он хочет совсем забрать ее в руки. Дело в том, что при господстве иезуитов, в годы царствования Карла Десятого, господин де Шастеле, большой ханжа, нажил миллионы на одном из займов; его вдова владеет всем капиталом, обращенным в земельную ренту, а господин де Понлеве стремится наложить на нее руку в случае революции.
Каждое утро господин де Шастеле приказывал заложить коляску и ехал к мессе в пятидесяти шагах от его дома; английская коляска, стоившая по меньшей мере десять тысяч франков, катилась по мостовой без всякого шума; он говорил, что это необходимо делать для народа. Он придавал этому очень большое значение; по воскресеньям на торжественном богослужении он всегда бывал в парадном мундире, с красной орденской лентой через плечо и в сопровождении четырех лакеев в богатых ливреях и желтых перчатках. А между тем, умирая, он ничего не оставил своей челяди, потому что — так объяснял он причащавшему его викарию — все они якобинцы. Но супруга, оставшаяся в этом мире и опасающаяся многого, заявила, что это простое упущение в завещании; она назначила им небольшие пенсии, а некоторых оставила на службе у себя и иногда по какому-нибудь пустячному поводу дарит им по сорок франков. Она занимает весь второй этаж особняка де Понлеве; там вы ее и видели; но отец требует, чтобы она платила за помещение. Это обходится ей в четыре тысячи франков, хотя маркиз никогда не сдал бы второй этаж больше, чем за сто луидоров. Это отъявленный скряга; но разговаривает он со всеми, и очень вежливо; он утверждает, что у нас скоро будет республика и снова придется эмигрировать; что будут рубить головы дворянам и духовенству и т. д. Во время первой эмиграции господин де Понлеве сильно бедствовал: говорят, в Гамбурге он работал переплетчиком; но он приходит в ярость, когда теперь при нем заговаривают о книгах. Как бы там ни было, он рассчитывает в случае нужды на капиталы дочери; потому-то он и не хочет терять ее из виду; одному из моих друзей он заявил…
— Но, сударь, — перебил его Люсьен, — что мне за дело до странностей этого старика? Расскажите мне о госпоже де Шастеле.
— Она собирает у себя гостей по пятницам, чтобы произносить перед ними проповеди, точно настоящий священник. Она говорит, по словам прислуги, как ангел божий; все понимают ее; в иные дни она трогает их до слез. «Дрянь вы этакая, — говорю я им, — она ведь ненавидит народ; если бы это было в ее власти, она всех нас передушила бы». Но она все же им кружит головы, они ее любят.
Она очень осуждает отца, говорит лакей, за то, что он не желает видеть своего младшего брата, председателя королевского суда в Меце, потому что тот принес присягу; маркиз считает, что брат этим запятнал себя. Ни один человек умеренных убеждений в этом обществе не принят. Этот щеголь-префект, продавший вам коня, молча сносит обиду за обидой; он не смеет показаться госпоже де Шастеле, которая выложила бы ему все начистоту. Когда он является с визитом к госпоже д'Окенкур, самой блестящей из наших дам, она становится у окна, выходящего на улицу, и велит передать через швейцара, что ее нет дома… Но простите, сударь, я забыл: вы сами человек умеренных убеждений.
Последняя фраза была довольно удачна; не менее удачен был и ответ Люсьена:
— Мой дорогой, вы сообщаете мне ряд сведений, и я выслушиваю их как донесение о позиции, занимаемой противником. А пока прощайте. До свиданья. Какая гостиница считается здесь лучшей?
— Гостиница «Трех императоров» на улице Старых иезуитов, номер тринадцать, но вам будет трудно найти ее. Мне с вами по дороге; я почту за честь проводить вас до этой гостиницы.
«Я слишком несерьезно говорил с ним, — решил станционный смотритель, — надо этому молодому ветрогону рассказать кое-что о наших дамах».