— Ничего. Раздобудем что-нибудь. Для вас сейчас самое главное продлить пребывание здесь. Хотя бы на несколько недель. Или месяцев. Для этого потребуется адвокат — ведь времени осталось в обрез. В Нью-Йорке достаточно эмигрантов, которые имели в прошлом адвокатскую практику. Бетти это устроила бы в два счета. Но времени так мало, что лучше найти американского адвоката. Бетти и в этом нам поможет. А деньги у вас есть?
— Дней на десять хватит.
— То есть это деньги на жизнь. А сумму, которую потребует адвокат, придется собрать. Думаю, она не будет такой уж большой. — Кан улыбнулся. Пока что эмигранты еще держатся вместе. Беда сплачивает людей лучше, чем удача.
Я взглянул на Кана. Его бледное, изможденное лицо до странности потемнело.
— У вас передо мной есть некоторое преимущество, — сказал я. — Вы еврей. И согласно подлой доктрине тех людишек, не принадлежите к их нации. Я не удостоился такой чести. Я к ним принадлежу.
Кан повернулся ко мне лицом.
— Принадлежите к их нации? — В его голосе слышалась ирония. — Вы в этом уверены?
— А вы нет?
Кан молча разглядывал меня. И мне стало не по себе.
— Я болтаю чушь! — сказал я наконец, чтобы прервать молчание. Надеюсь, все это не имеет к нам отношения.
Кан все еще не сводил с меня глаз.
— Мой народ, — начал он, но тут же прервал сам себя: — Я тоже, кажется, горожу чушь. Пошли! Давайте разопьем бутылочку!
Пить я не хотел, но и отказаться не мог. Кан вел себя вполне спокойно и уравновешенно. Однако так же спокойно держался в Париже Йозеф Бер, когда я не согласился пить с ним ночь напролет из-за безмерной усталости. А наутро я обнаружил, что он повесился в своем нищенском номере.
Люди, не имевшие корней, были чрезвычайно нестойки — в их жизни случай играл решающую роль. Если бы в тот вечер в Бразилии, когда Стефан Цвейг и его жена покончили жизнь самоубийством, они могли бы излить кому-нибудь душу, хоты бы по телефону, несчастья, возможно, не произошло бы. Но Цвейг оказался на чужбине среди чужих людей. И совершил вдобавок роковую ошибку — написал воспоминания; а ему надо было бежать от них, как от чумы. Воспоминания захлестнули его. Потому-то и я так страшился воспоминаний. Да, я знал, что должен действовать, хотел действовать. И сознание это давило на меня, как тяжелый камень. Но прежде надо, чтобы кончилась война и чтобы я мог снова поселиться в Европе.
Я вернулся в гостиницу, и она показалась мне еще более унылой, чем прежде. Усевшись в старомодном холле, я решил ждать Меликова. Вокруг как будто никого не было, но внезапно я услышал всхлипыванья. В углу, возле кадки с пальмой, сидела женщина. Я с трудом разглядел Наташу Петрову.
Наверное, она тоже ждала Меликова. Ее плач действовал мне на нервы. К тому же у меня и так была тяжелая голова после выпивки. Помедлив секунду, я подошел к ней.
— Могу ли я вам чем-нибудь помочь?
Она не ответила.
— Что-нибудь случилось? — спросил я.
Наташа покачала головой:
— Что, собственно, должно случиться?
— Но вы ведь плачете.
— Что, собственно, должно случиться?
Я долго смотрел на нее.
— Есть же причина. Иначе вы не плакали бы.
— Вы уверены? — спросила она вдруг сердито.
Я бы с удовольствием ушел, но в голове у меня был полный сумбур.
— Обычно причина все же существует, — сказал я после краткой паузы.
— Неужели? Разве нельзя плакать без причины?
Неужели все имеет свои причины?
Я бы не удивился, если бы Наташа заявила, что только тупые немцы имеют на все причину. Пожалуй, даже ждал этих слов.
— С вами так не случается? — спросила она вместо этого.
— Я могу себе это представить.
— С вами так не случается? — повторила она. Можно было объяснить ей, что у меня, к сожалению, всегда оказывалось достаточно причин для слез. Представление о том, что можно плакать без всякой причины — просто от мировой скорби или от сердечной тоски, — могло возникнуть лишь в другом, более счастливом столетии.
— Мне было не до слез.
— Ну конечно! Где уж вам плакать!
Начинается, подумал я. Противник идет в атаку.
— Извините, — пробормотал я и собрался уходить. Не хватало мне только отражать наскоки плачущей женщины!
— Знаю, — сказала она с горечью, — идет война. И в такое время смешно плакать из-за пустяков. Но я реву — и все тут. Несмотря на то, что где-то далеко от нас разыгрываются десятки сражений.
Я остановился.
— Мне это понятно. Война здесь ни при чем. Пусть где-то убивают сотни тысяч людей… Если ты порежешь себе палец, боль от этого не утихнет.
Боже, какой вздор я несу, подумал я. Надо оставить эту истеричку в покое. Пусть себе рыдает на здоровье. Почему я не ухожу? Но я продолжал стоять, будто она была последним человеком на этой земле. И вдруг я все понял: я боялся остаться один.
— Бесполезно, — повторяла она. — Решительно все бесполезно. Все, что мы делаем! Мы должны умереть. Никому не избежать смерти.
О Господи! Вот до чего договорилась!
— Да, но тут существует много разных нюансов. Один из них состоит в том, как долго человеку удается избегать смерти.
Наташа не отвечала.
— Не хотите ли выпить чего-нибудь? — спросил я.
— Не выношу эту кока-колу. Дурацкий напиток!
— А как насчет водки?
Она подняла голову.
— Насчет водки? Водки здесь не достанешь, раз нет Меликова. Куда он, кстати, делся? Почему его до сих пор нет?
— Не знаю. Но у меня в номере стоит початая бутылка водки. Можем распить ее.
— Разумное предложение, — сказала Наташа Петрова. И прибавила: Почему вы не внесли его раньше?
Водки было на донышке. Я взял бутылку и с неохотой пошел обратно. Может, Меликов скоро явится? Тогда я буду играть с ним в шахматы до тех пор, пока не приду в равновесие. От Наташи Петровой я не ждал ничего путного.
Я подошел к столу в холле и почти не узнал ее. Слез как не бывало, она напудрилась и даже встретила меня улыбкой.
— Почему, собственно, вы пьете водку? Ведь у вас на родине ее не пьют.
— Правильно, — сказал я. — В Германии пьют пиво и шнапс, но я забыл свое отечество и не пью ни пива, ни шнапса. Насчет водки я, правда, тоже не большой мастак.
— Что же вы пьете?
Какой идиотский разговор, подумал я.
— Пью все, что придется. Во Франции пил вино, если было на что.
— Франция… — сказала Наташа Петрова. — Боже, что с ней сделали немцы!
— Я здесь ни при чем. В это время я сидел во французском лагере для интернированных.
— Разумеется! Как враг.
— До этого я сидел в немецком концлагере. Тоже как враг.
— Не понимаю.
— Я тоже, — ответил я со злостью. И подумал: сегодня какой-то злосчастный день. Я попал в заколдованный круг и никак не вырвусь из него. — Хотите еще рюмку? — спросил я. Решительно, нам не о чем было разговаривать.
— Спасибо. Пожалуй, больше не надо. Я уже до этого довольно много выпила.
Я молчал. И чувствовал себя ужасно. Вокруг люди — один я какой-то неприкаянный.
— Вы здесь живете? — спросила Наташа Петрова.
— Да. Временно.
— Здесь все живут временно. Но многие застревают на всю жизнь.
— Может быть. Вы тоже здесь жили?
— Да. Но потом переехала. И иногда думаю, лучше бы я никогда не уезжала отсюда. И лучше бы я никогда не приезжала в Нью-Йорк.
Я так устал, что у меня больше не было сил задавать ей вопросы. Кроме того, я знал слишком много судеб, выдающихся и банальных. Любопытство притупилось. И меня совершенно не интересовал человек, который сокрушался из-за того, что приехал в Нью-Йорк. Этот человек принадлежал к иному миру, миру теней.
— Мне пора, — сказала Наташа Петрова, вставая. На секунду меня охватило нечто вроде паники.
— Разве вы не подождете Меликова? Он должен прийти с минуты на минуту.
— Сомневаюсь. Пришел Феликс, который его заменяет.
Теперь и я увидел маленького лысого человечка. Он стоял у дверей и курил.
— Спасибо за водку, — сказала Наташа. Она взглянула на меня своими серыми прозрачными глазами. Странно, иногда нужна самая малость, чтобы человеку помогло. Достаточно поговорить с первым встречным — и все в порядке.
Наташа кивнула мне и двинулась прочь. Она была еще выше ростом, чем я предполагал. Каблуки ее стучали о деревянный пол громко и энергично, словно затаптывали что-то. Звук ее торопливых шагов странно не соответствовал гибкой и тонкой фигуре, слегка покачивавшейся на ходу.
Я закупорил бутылку и подошел к стоявшему у дверей Феликсу — напарнику Меликова.
— Как живете, Феликс? — спросил я.
— Помаленьку, — ответил он не очень дружелюбно и взглянул на улицу. Как мне еще жить?
Я вдруг почувствовал, что ужасно завидую ему. Стоит себе и спокойно покуривает. Огонек его сигареты стал для меня символом уюта и благополучия.
— Спокойной ночи, Феликс, — сказал я.