Провокации только укрепляли его в этой жизненной позиции; чем больше ему причиняли боль, тем дальше он уходил от мысли о мщении. Надо сказать, что сентиментальность была присуща ему и в более зрелые годы. Амброз скорее отправился бы из своего убежища на поиски свежего воздуха на крыше омнибуса и мирно вернулся бы обратно, нежели боролся бы с неистовой толпой. И дело даже не в том, что он не любил физического противоборства. Он вполне откровенно говорил, что люди, которые "пихаются", напоминают ему голодных поросят, дерущихся за самую большую долю помоев; казалось, он считал, что такая форма поведения не подходит для людей именно потому, что она естественна для поросят, а в раннем детстве Амброз старался как можно дольше сохранить эти свои мысли в тайне; он прикидывался трусом и малодушным; без каких-либо осознанных религиозных мотивов подчинялся внутренним порывам, стремился играть роль примитивного христианина в великой частной закрытой школе для мальчиков! Amа nesciri et pro nihilo aestimari[160]. Это изречение было неотъемлемой частью его внутреннего мира, хотя он никогда и не слышал его. Возможно, даже если бы Амброз объездил в поисках весь мир, ему так и не удалось бы найти более неподходящего поля для упражнений, чем эта семинария, где широкие либеральные принципы христианства преподавались в форме, которая устроила бы прессу, общественность и родителей.
Он сидел в своей комнате, переживая, что нарушил собственные принципы. Так поступать было нельзя; но его учеба еще не закончилась, и ему не хотелось скатиться до уровня несчастного маленького Фиппса, который в конце концов стал больше похож на хныкающего чесоточного котенка, чем на человеческое существо. Он не мог позволить кому-либо делать из него идиота, поэтому вынужден был нарушить свои принципы — но только внешне, а не внутренне! Мейрик не сомневался в этом и чувствовал себя защищенным, уверенный, что в его сердце нет злости.
Амброзу, конечно, не доставляло удовольствия терпеть присутствие Пелли и Роусона; но негодование некоторых людей по поводу неприятного соседства с кошкой, мышью или тараканом не может повлиять на само существование объекта их неприязни. Его удары по лицу Пелли и голове Роусона, его замечания (собранные благодаря тщательному наблюдению за берегами каналов Люптона и Бирмингема) — все это было не началом военных действий, а гарантией мира и тишины в будущем.
Амброзу не грозила смерть от этой вечной Системы частных закрытых школ; он не уподобится Фиппсу, поведение которого было сродни меланхолии; не сломается из-за отношения к нему остальных, что также было бы признаком меланхолии, ибо легче излечиться от нервного расстройства, чем сносить удары Системы, калечащие психику и душу. Мейрику глубоко претили ужасные предрассудки школы, ее наигранный энтузиазм, ее "атмосфера", притворство, лояльное сотрудничество — "учителя и ученики вместе работают на благо школы", — все ее нелепые идолопоклоннические традиции и абсурдные церемонии, совместные затеи молодых глупцов и старых мошенников. Но свою стойкость он временно должен хранить в тайне; "драк" будет не больше, чем требуется.
И Амброз твердо решил, что сделает все возможное: станет работать как тигр и осилит всех доступных греков, римлян и французов, помимо тех, что с идиотским педантизмом преподаются в школе. Школьные задания он будет выполнять ровно настолько, чтобы избежать неприятностей; по ночам в своей комнате Мейрик действительно учил языки, которые недостаточно глубоко проходили в классе, где половину времени тратили на переписывание поддельной прозы Цицерона, из-за чего Цицерон имел бледный вид, а его стихи казались ужасно дурными — Вергилия и то начало бы тошнить. Затем был французский, преподававшийся в основном без напыщенных архаизмов восемнадцатого столетия: со списками неправильных глаголов, выученных наизусть, с чепухой о причастии прошедшего времени и кучей других прогнивших формул и правил, придающих языку вид утомительной головоломки, которая была раскопана в доисторическом захоронении. Нет, не такой французский был нужен Мейрику; но он мог писать неправильные глаголы днем и учить язык ночью.
Амброз спрашивал себя, неужели несчастным французским мальчикам приходится учить английский язык по "Бродяге"[161], "Проповедям" Блеера[162]. "Ночным думам" Янга[163]. Он имел некоторое представление об английской литературе, которую в частной закрытой школе не очень-то стремились изучать, к и жил он с этой своей внутренней борьбой: мало кто был столь мудр в пятнадцать лет. Возможно, правда, что французский среднего английского школьника способен вызвать только жалость и ужас; возможно, никто, кроме декана и учителя не имел понятия о формулах и божественных доктринах (таких, как Желанная тайна и Учение Дама) двух великих литератур. Без сомнения, было бы неплохо рассказать немного об истории и литературе родной страны воспитанникам частной закрытой школы; несметное количество комичной чепухи можно обнаружить по взглядах Мейрика и в его познаниях о великой науке теологии — скажем, о Floreal![164]
Мысли мальчика вернулись от размышлений о мудрости древних и преподавателях к более ощутимым предметам. Раны от пристрастных побоев все еще давали о себе знать, вызывая саднящую боль, ибо умение и успех руководили рукой мистера Хорбери, так что он был неспособен не бить дважды по одному и тому же месту. Но в побагровевшей и опухшей левой руке мальчика таилось и своего рода благо: ярость ушла, и Амброз, чувствуя боль и страдание, испытывал нечто вроде восторга; он смотрел на безобразные отметины злобного юмора Высокого служителя, словно они были покровом величия. Мейрик ничего не знал об отвратительном хересе и о встрече Хорбери с директором; но он прекрасно помнил, что, когда Пелли опаздывал, ему просто задавали кучу вопросов, а потому считал себя мучеником за интерес к знаменитым Нормандским аркам, привитый ему еще его дорогим отцом, покойным энтузиастом, который с неугасающей страстью любил готическую архитектуру и все остальные прекрасные "непрактичные" вещи. Как только Амброз научился ходить, он начал свои паломничества к скрытым таинственным святыням; отец водил его по диким землям к местам, известным разве что только ему самому, и там, среди руин, возле спокойных холмов, рассказывал о давно минувшем времени, времени "святых старцев".
Глава III
Мейрик убедил себя, что избиение было прекрасной наукой для него, как и глубокие рубцы на теле в виде красных и пурпурных полос. Он помнил часто повторяемое отцовское восклицание "cythrawl Sais!"[165], но понимал, что эти слова проклинали вовсе не англичан как таковых, а англосаксонство — ту силу убеждения, что строит Манчестер, "делает бизнес", создает всеобщий раскол, представительный парламент, фальсификации, окраины и Систему частных закрытых школ. Отец учил его, что это — мировоззрение "хозяина мира", мировоззрение, удобное для обретения комфорта, успеха, приличного счета в банке, всеобщего поклонения, разумной и реальной победы и успеха; и он наказал своему маленькому мальчику, который все впитывал, но почти ничего не понимал, отстраниться от искушений, ненавидеть их и сражаться с ними, как если бы он сражался с самим злом; а в завершение Николас Мейрик добавил: "Это единственное зло, с которым ты должен встретиться".
Маленький Амброз мало что понимал тогда, и если бы его спросили — даже лет в пятнадцать, — что все это значит, он, возможно, ответил бы, что то был великий спор между нормандскими святынями и мистером Хорбери, Армагеддон[166] Шелдонского аббатства и Футболиста. В действительности, Николас Мейрик тоже согрешил в плане объективности, ибо забыл все, что можно было бы сказать в защиту другой стороны. Забыл, что англосаксонство (сохранившееся в Соединенных Штатах) действует по тем же законам; что гражданский мятеж (за исключением, конечно, лейбористского движения) имеет скорее кельтскую основу, нежели саксонский порок; что казнь через сожжение заживо неизвестна англосаксам, разве в случаях, когда провокация доходит до крайности; что англичане заменили "связанными договором наемными рабочими" прежние ужасы рабства; что английское правосудие равно карает виновных — богатых и бедных; что люди больше травятся быстродействующими ядами, хотя и сейчас иногда продают нездоровую пищу. Старый Мейрик однажды сказал своему ректору, что считает бордель святым домом по сравнению с современным заводом, а когда он начинал рассказывать интересные истории о трех милосердных куртинах острова Британии, ректор и вовсе сбегал в ужасе — он был из Сайденхема. Все это послужило неплохой основой Люптона.
Восхитительный восторг, блаженный экстаз нарастал в сердце мальчика по мере того, как он убеждал себя, что оказался свидетелем, хоть и единственным, старой веры, веры загадочных, прекрасных и исчезающих тайн, веры столь отличной от веры футболиста, задиры и лицемера, от "мысли школы, как вдохновляющего мотива в жизни" — о чем говорилось в последней воскресной проповеди. Мейрик обнажил свои руки, поцеловал пурпурные шрамы и помолился, чтобы всегда было так, чтобы и телом, и духом, и умом он был избит, оскорблен и осмеян за священные вещи, чтобы всегда он был на стороне презренного и несчастного, чтобы его жизнь всегда была в тени — в тени тайны.