Они растворились в тумане, а Прокоп вспомнил о зеленом билетике.
«Ваша судьба, — прочел он при неверном свете фонаря. — Вы человек благородный, сердца доброго и в своей области весьма ученый. На долю вашу выпадет много невзгод; но если вы будете остерегаться необдуманных поступков и стремления к великим делам — добьетесь уважения окружающих и займете выдающееся положение. Многое потеряете, но позднее будете вознаграждены. Ваши несчастливые дни — вторник и пятница. Saturn. conj. b. b. Martis. Deo gratias»[170]
Из темноты вынырнул старичок с полной охапкой валежника, за ним — белая голова лошади.
— Ну как? — напряженно, с какой-то авторской застенчивостью спросил он. — Прочитал? Хорошая судьба?
— Хорошая, дедушка.
— Вот видишь, — удовлетворенно вздохнул тот. — Все будет хорошо. И слава богу, когда так.
Он сложил валежник и, радостно бормоча, развел перед хижиной костер. Опять поискал в повозке, принес котелок, отправился за водой.
— Сейчас, сейчас, — все бормотал он. — Варись, кипи, гость у нас!
Он суетился, как хлопотливая хозяюшка; принес из повозки хлеб и, с наслаждением принюхиваясь, развернул кусок деревенского сала.
— А соль-то, соль! — хлопнул он себя по лбу, опять побежал к повозке.
Наконец примостился у костра, отделил Прокопу большую половину еды, медленно стал пережевывать каждый кусочек. Прокопу дым, что ли, в глаза попал — он ел, а по лицу его стекали слезы. Старик каждый второй кусок протягивал лошадке, которая склонила над ним озаренную костром морду. И вдруг, сквозь пелену слез, Прокоп узнал его: да это — то старое, морщинистое лицо, которое он изо дня в день видел на дощатом потолке своей лаборатории! Сколько раз глядел он на него, засыпая! А утром, проснувшись, уже не узнавал его — были только сучки да ветхость, сырость и пыль…
Старичок улыбнулся:
— Вкусно? Ай-ай, опять хмуришься! Беда… — Он нагнулся к котелку. — Уже закипает.
Поднялся с усилием, заковылял к повозке. Вернулся через минуту с чашками.
— На, держи.
Прокоп принял чашку из его рук; она была расписана незабудками, венком окружавшими золотые буквы: «Людмила». Прокоп раз двадцать перечитал надпись, и слезы брызнули из его глаз.
— Дедушка, это… ее имя?
Старик смотрел на него грустно, ласково.
— Так знай же — да, ее, — тихо молвил он.
— А… найду я ее когда-нибудь?
Ответа не было; старичок только усиленно моргал.
— Дай-ка налью. — Голос его прозвучал нерешительно.
Дрожащей рукой подставил Прокоп чашку, и старый осторожно налил ему крепкого чаю.
— Пей, пока не остыло, — мягко сказал он.
— Спа… спасибо… — всхлипнул Прокоп и отпил глоток терпкого настоя.
Старый задумчиво гладил свои длинные волосы.
— Горько, очень горько, правда? — медленно проговорил он. — Сахару хочешь?
Прокоп покачал головой; губы его сводило от горечи слез, но в груди разливалось благодетельное тепло.
Старичок стал громко отхлебывать чай.
— Посмотри-ка, что у меня тут нарисовано, — сказал он, чтоб нарушить молчание, и протянул Прокопу свою чашку; на ней были изображены крест, сердце и якорь.
— Это вера, любовь и надежда. Ну, не плачь больше.
Старик поднялся над костром, молитвенно сложил руки.
— Милый, милый, — тихо заговорил он, — уже не свершишь ты свое наивысшее и не отдашь все. Ты хотел взорваться страшной силой; и вот останешься целым, и мир не спасешь — и не разрушишь. Многое останется в тебе запертым, как в камне огонь; и это хорошо, ибо в этом — твоя жертва. Хотел ты творить слишком великое — а будешь творить малое. И это — хорошо.
Прокоп стоял у костра на коленях и не осмеливался поднять глаза; теперь он знал: с ним говорит бог-отец.
— Это — хорошо, — прошептал он.
— Это хорошо. Сотворишь дела на благо людям. Кто помышляет о наивысшем — отвратил взор свой от людей. За это будешь служить им.
— Это хорошо, — одним дыханием отозвался коленопреклоненный Прокоп.
— Вот видишь, — обрадованно сказал дед и опустился на корточки. — Послушай-ка, на что он, этот твой… как ты назвал свое изобретение?
Прокоп поднял голову.
— Я… забыл.
— Ну, ничего, — утешил его старый. — Придумаешь другое. Постой, что я хотел сказать? Ах, да. На что он, такой большой взрыв? Еще покалечишь кого. А ты ищи, испытывай, может, найдешь… Ну, к примеру, такое что-нибудь: пф-пф-пф. — И старичок попыхтел мягкими губами. — Понимаешь? Чтоб оно только заставляло двигаться какую-нибудь машину, чтоб людям легче работалось. Понял ты меня?
— Вы имеете в виду… какое-то дешевое горючее, да?
— Вот-вот, дешевое, — радостно закивал старичок. — Чтоб пользы было побольше. И чтоб оно светило и грело, ладно?
— Погодите, — задумался Прокоп. — Не знаю… Это ведь придется пробовать… с другого конца.
— Ну да! С другого конца подойти, и все тут. Видишь, и дело тебе сразу нашлось. Но сейчас брось, не думай, еще завтра день будет. А я постелю тебе.
Он поднялся, засеменил к повозке.
— Эй-эй, ма-лая! — запел он у морды лошади. — Спать пойдем.
Вернулся с тощей подушкой.
— Ну, идем. — И, взяв фонарь, вошел в дощатую хижину. — Ого, соломы тут хватит на всех троих, — мурлыкал он, стеля. — Слава богу!
Прокоп сел на солому. И вдруг, вне себя от изумления, воскликнул:
— Посмотрите, дедушка!
— Где?
— Вон, на досках…
На каждой доске в стене хижины было написано мелом по большой букве; и Прокоп в колеблющемся свете фонаря прочитал: «К… Р… А… К… А… Т…»
— Ничего, ничего, — успокоительно забормотал дедушка, торопливо стирая буквы шапкой. — Вот и нету их. Ты ложись, я тебя мешком укрою. Вот так…
Он подошел к двери.
— Да-да-да, ма-лая! — пропел он дребезжащим голоском, и лошадка сунула в дверь свою красивую серебряную морду, потерлась о блузу старика.
— Ну, иди сюда, ложись, — велел старый.
Лошадка вошла, подгребла копытами солому у другой стены, опустилась на колени.
— А я потом лягу между вами, — сказал дедушка. — Конь-то надышит, и тепло тебе будет, так-то!
Он тихонечко сел на пороге. За ним еще алели в темноте угли костра и видны были ласковые мудрые глаза лошади, преданно обращенные к нему; а старик все шептал что-то, мурлыкал, кивая головой.
У Прокопа жгло глаза от нестерпимой нежности. Да ведь это… ведь это мой покойный батюшка, мелькнуло у него в голове. Боже, как постарел! И такая у него тоненькая, исхудавшая шейка…
— Спишь, Прокоп? — шепнул старичок.
— Не сплю, — отозвался тот, дрожа от любви.
И дедушка замурлыкал странную тихую песню: «Ла-ла-ла хоу, да-да-да пан, бинкили бункили хоу та-та…»
Прокоп наконец уснул спокойным, освежающим сном без сновидений.
Война с саламандрами[171]
© Перевод А. Гуровича
Книга первая
Andrias Scheuchzeri
1. Странности капитана ван Тоха
Если бы вы стали искать на карте островок Танамаса, вы нашли бы его на самом экваторе, немного к западу от Суматры. Но если бы вы спросили капитана И. ван Тоха на борту судна «Кандон-Бандунг», что, собственно, представляет собой эта Танамаса, у берегов которой он только что бросил якорь, то капитан сначала долго ругался бы, а потом сказал бы вам, что это самая распроклятая дыра во всем Зондском архипелаге, еще более жалкая, чем Танабала, и по меньшей мере такая же гнусная, как Пини или Баньяк; что единственный, с позволенья сказать, человек, который там живет, — если не считать, конечно, этих батаков, — это вечно пьяный торговый агент, помесь кубу с португальцем, еще больший вор, язычник и скотина, чем чистокровный кубу и чистокровный белый вместе взятые; и если есть на свете что-нибудь поистине проклятое, так это, сэр, проклятущая жизнь на проклятущей Танамасе. После этого вы, вероятно, спросили бы капитана, зачем же он в таком случае бросил здесь свои проклятые якоря, как будто собирается остаться тут на несколько проклятых дней; тогда он сердито засопел бы и проворчал что-нибудь в том смысле, что «Кандон-Бандунг» не стал бы, разумеется, заходить сюда только за проклятой копрой или за пальмовым маслом; а впрочем, вас, сэр, это совершенно не касается: у меня свои проклятые дела, а вы, сэр, будьте любезны, занимайтесь своими. И капитан разразился бы продолжительной и многословной бранью, приличествующей немолодому, но еще вполне бодрому для своих лет капитану морского судна.
Но если бы вы вместо всяких назойливых расспросов предоставили капитану И. ван Тоху ворчать и ругаться про себя, то вы могли бы узнать побольше. Разве не видно по его лицу, что он испытывает потребность облегчить свою душу? Оставьте только капитана в покое, и его раздражение само найдет себе выход. «Видите ли, сэр, — разразится он, — эти молодчики у нас в Амстердаме, эти проклятые денежные мешки, вдруг придумали: жемчуг, любезный, поищите, мол, там где-нибудь жемчуг. Теперь ведь все сходят с ума по жемчугу и всякое такое». Тут капитан с озлоблением плюнет. «Ясно — вложить монету в жемчуг. А все потому, что вы, мои милые, вечно хотите воевать либо еще что-нибудь в этом роде. Боитесь за свои денежки, вот что. А это, сэр, называется — кризис». Капитан ван Тох на мгновение приостановится, раздумывая, не вступить ли с вами в беседу по экономическим вопросам, — сейчас ведь ни о чем другом не говорят; но здесь, у берегов Танамасы, для этого слишком жарко, и вас одолевает слишком большая лень. И капитан ван Тох махнет рукой и пробурчит: «Легко сказать, жемчуг! На Цейлоне, сэр, его подчистили на пять лет вперед, а на Формозе и вовсе запретили добычу. А они: „Постарайтесь, капитан ван Тох, найти новые месторождения. Загляните на те проклятые островки, там должны быть целые отмели раковин“». Капитан презрительно и шумно высморкается в небесно-голубой носовой платок. «Эти крысы в Европе воображают, будто здесь можно найти хоть что-нибудь, о чем никто еще не знает. Ну и дураки же, прости господи! Еще спасибо, не велели мне заглядывать каждому батаку в пасть — не блестит ли там жемчуг! Новые месторождения! В Паданге есть новый публичный дом, это — да, но новые месторождения?.. Я знаю, сэр, все эти острова, как свои штаны… От Цейлона и до проклятого острова Клиппертона. Если кто думает, что он найдет здесь что-нибудь, на чем можно заработать, так, пожалуйста, — честь и место! Я плаваю в этих водах тридцать лет, а олухи из Амстердама хотят, чтобы я тут новенькое открыл!» Капитан ван Тох чуть не задохнется при мысли о таком оскорбительном требовании. «Пусть пошлют сюда какого-нибудь желторотого новичка, тот им такое откроет, что они только глазами хлопать будут. Но требовать подобное от человека, который знает здешние места, как капитан И. ван Тох!.. Согласитесь, сэр, в Европе — ну, там еще, пожалуй, можно что-нибудь открыть, но здесь!.. Сюда ведь приезжают только вынюхивать, что бы такое пожрать, и даже не пожрать, а купить-продать. Да если бы во всех проклятых тропиках еще нашлась какая-нибудь вещь, которую можно было бы сбыть за двойную цену, возле нее выстроилась бы куча агентов и махала бы грязными носовыми платками пароходам семи государств, чтобы они остановились. Так-то, сэр. Я, с вашего разрешения, знаю тут все лучше, чем министерство колоний ее величества королевы». Капитан ван Тох сделает усилие, дабы подавить справедливый гнев, что и удастся ему после некоторого более или менее продолжительного кипения. «Видите вон тех двух паршивых лентяев? Это искатели жемчуга с Цейлона, да простит мне бог, сингалезцы в натуральном виде, как их господь сотворил; не знаю только, зачем он это сделал. Теперь я их вожу с собой и, как найду где-нибудь кусок побережья, на котором нет надписей „Агентство“, или „Батя“[172], или „Таможенная контора“, пускаю их в воду искать раковины. Тот дармоед, что поменьше ростом, ныряет на глубину восемьдесят метров; на Принцевых островах он выловил на глубине девяноста метров ручку от киноаппарата, но жемчуг — куда там! Ни намека! Никчемный народишко эти сингалезцы. Вот, сэр, какова моя проклятая работа: делать вид, будто я покупаю пальмовое масло, и при этом выискивать новые месторождения раковин жемчужниц. Может, они еще захотят, чтобы я открыл им какой-нибудь девственный континент? Нет, сэр, это не дело для честного капитана торгового флота. И. ван Тох не какой-нибудь проклятый авантюрист, сэр, нет…» И так далее; море велико; а океан времени бесконечен; плюй, братец, в море — воды в нем не прибавится; кляни свою судьбу — а ей нипочем… И вот, после долгих предисловий и отступлений, мы подходим наконец к тому моменту, когда капитан голландского судна «Кандон-Бандунг» И. ван Тох со вздохами и проклятьями садится в шлюпку, чтобы отправиться в кампонг[173] на Танамасе и потолковать с пьяным метисом от кубу и португальца о кое-каких коммерческих делах.