Буря стала стихать постепенно, через полчаса, и я услышал отчаянный голос у себя над ухом, говорящий сам с собой спокойно и тихо, точно потерянная душа носилась по ветру: «О Боже мой». Затем, наткнувшись на мои руки, младшая Коплей проговорила:
— Где моя лошадь? Приведите мою лошадь. Я хочу домой. Мне нужно домой. Мне нужно домой. Уведите меня.
Я подумал, что ее напугали эти молнии и этот черный мрак, а потому сказал ей, что опасности нет и что она должна подождать, когда буря утихнет.
Она ответила:
— Не то. Совсем не то. Мне нужно домой. О, уведите меня отсюда!
Я сказал, что, пока не станет светло, ехать нельзя, но почувствовал, что она метнулась мимо меня. Было слишком темно, чтобы видеть что-нибудь. Но тут все небо распахнулось от дрожащего сполоха, точно настал конец мира, и женщины вскрикнули.
И почти тотчас же я почувствовал чью-то руку на моем плече и услышал вопль Сомареза около моего уха. Сквозь шелест деревьев и вой ветра я не мог сразу разобрать его слов, но наконец я расслышал, что он говорит:
— Я поступил некорректно. Что мне делать?
Сомарез не мог сделать подобного признания мне: я никогда не был его другом, ни прежде, ни теперь; впрочем, мы все тогда были сами не свои. Он весь дрожал от возбуждения, я же чувствовал себя очень странно от электричества. Я не мог придумать ничего иного, как сказать ему:
— Это безумие — делать предложение в такую бурю. Однако я понимал, что это не поможет. Тогда он закричал:
— Эдита была младшая сестра.
Я возразил, крайне удивленный:
— Где Эдита?.. Эдита Коплей?..
— Что вы хотите делать?
И в течение следующих минут мы кричали друг на друга, как маньяки; он клялся, что имел намерение сделать предложение именно младшей, а я до хрипоты доказывал, что он, должно быть, ошибся. Я объясняю это только тем, что мы были тогда вне себя. Все казалось мне каким-то дурным сном от топота лошадей в темноте до Сомареза, поверяющего мне историю своей любви к Эдите с момента ее возникновения. Он все еще не выпускал моего плеча и упрашивал меня сказать ему, где Эдита Коплей, когда вторично наступило затишье, принесшее с собой свет, и мы увидели на равнине песчаную тучу. Теперь мы знали, что самое страшное позади.
Месяц зашел, и разлилось мерцание ложной зари, которая бывает часом раньше настоящей. Но свет ее был очень слаб, а темная туча ревела, точно бык. Я удивлялся, куда пропала Эдита, и пока удивлялся, то увидел три явления разом: сперва из темноты выступило улыбающееся личико Магдалины Коплей, и оно двинулось к Сомарезу, стоявшему рядом со мной. Я слышал, как девушка прошептала: «Дон Жорж», и ее рука скользнула по руке, державшейся за мое плечо, и я увидел на этом лице тот взгляд, который бывает раз или два за всю жизнь женщины — когда женщина вполне счастлива, когда воздух полон трубных звуков, когда все горит ярким светом, когда небо распахнуто, ибо она любит и любима. В ту же минуту я увидел лицо Сомареза, прислушивающегося к голосу Магдалины Коплей, а в пятидесяти шагах от апельсиновой рощицы коричневое голландское платье девушки, садящейся на лошадь.
Должно быть, мое душевное состояние сделало то, что я так живо вмешался в дело, которое меня нисколько не касалось. Сомарез двинулся по направлению к этому платью, но я оттолкнул его, говоря: «Стойте и объяснитесь. Я верну ее назад».
И я бросился к своей лошади. Я считал, что все должно быть сделано благопристойно и по порядку и что первой заботой Сомареза должно было быть уничтожение счастливого взгляда на личике Магдалины Коплей. И все время, пока я укреплял мундштук, я раздумывал, каким образом Сомарез мог это сделать.
Я пустил лошадь легким галопом вслед за девушкой, надеясь вернуть ее под тем или другим предлогом. Но, завидев меня, она поскакала, и мне пришлось прибавить рыси. Она крикнула два или три раза через плечо: «Отстаньте! Я еду домой! Отстаньте же!» Но мое дело было сперва схватить ее, а потом уже разбирать причины. Наша скачка дополнила это дурное сновидение. Почва была очень плоха, и мы неслись среди удушающих песчаных вихрей, этих «бесов», сопровождающих мятущуюся бурю. Затем подул горячий ветер, принося с собой зловонные испарения, и в этом полусвете, сквозь песчаные вихри, на этой пустынной равнине мерцало коричневое голландское платье на серой лошади. Сперва она скакала к станции, потом повернула и понеслась по джунглям к реке, по слою сожженной травы, через которую даже кабан с трудом продирался. В здравом уме и твердой памяти я никогда не отважился бы пуститься в путь по таким местам ночью, но теперь все казалось естественным под этими молниями, сверкавшими над головой, в этих удушливых испарениях адских бездн.
Я скакал и кричал, а она, наклонившись к луке, хлестала свою лошадь, и песчаный вихрь настиг нас и погнал, словно клочки бумаги.
Я не знаю, долго ли мы ехали, но дробный звук лошадиных копыт, рев ветра, бег кроваво-красной луны в желтом тумане, казалось мне, длились без конца, и я был буквально облит потом от шлема до гетр, когда серая лошадь споткнулась, шарахнулась и остановилась совсем, охромевшая. Мой конь тоже выбился из сил. Эдита находилась в жалком состоянии, была вся облеплена пылью, потеряла свой шлем, горько плакала.
— Почему вы не хотите оставить меня одну? — промолвила она. — Я хотела только уехать домой. Умоляю вас, оставьте меня.
— Вы должны вернуться, мисс Коплей. Сомарез хочет вам что-то сказать.
Глупо было уговаривать ее таким образом, но я почти не знал ее и не мог ей передать в сухих выражениях то, что сказал мне Сомарез. Я полагал, что лучше это сделать ему самому. Все ее страстное желание поскорее ехать домой пропало, и она покачивалась, сидя в седле, и всхлипывала, между тем как горячий ветер сдувал набок ее черные волосы.
Я не хочу повторять того, что она говорила мне, так как она тогда была не в себе.
И это была гордая мисс Коплей. Она позволила мне, человеку совсем ей чужому, убеждать себя, что Сомарез любит ее и что она должна вернуться и выслушать его признания. Я решил, что достиг своей цели, так как она села на свою хромую лошадь и, спотыкаясь, кое-как мы поплелись к старой могиле, между тем как гремящая туча свалилась на Умбаллу, уронив на нас несколько крупных и теплых капель дождя. Я предполагал, что она стояла близко к Сомарезу, когда тот делал предложение ее сестре, и, как истая англичанка, хотела в тишине выплакать свои слезы. Она дотрагивалась до глаз носовым платком, пока мы ехали, и болтала со мной простодушно и спокойно. Это было совсем не натурально, и, однако, это казалось вполне естественным в то время и в той обстановке. Весь мир сосредоточился на двух девушках Коплей, Сомарезе и мне, объятых молниями и тьмою; и руководство этим хаотическим миром, казалось, лежало на мне.
Мы вернулись к могиле в глубоком мертвом молчании, последовавшем за бурей; заря только что занималась, и никто еще не уехал, все ожидали нашего возвращения, а сам Сомарез больше всех. Его лицо было бледно и осунулось. Когда мисс Коплей и я дотащились до них, он пошел к нам навстречу и, помогая девушке слезть с седла, поцеловал ее при всех присутствующих. Эта сцена очень походила на театральную, причем сходство увеличивалось белыми от пыли, призрачными фигурами мужчин и женщин, которые, стоя под апельсиновыми деревьями, аплодировали Сомарезу, словно по окончании театральной пьесы. Я никогда не видел ничего до такой степени не свойственного англичанам.
Затем Сомарез сказал, что нам следует возвратиться, иначе вся станция всполошится и пошлет нас разыскивать, и не буду ли я так любезен поехать домой с Магдалиной Коплей. Я ответил, что это доставит мне большое удовольствие.
Мы распределились попарно и тронулись; Сомарез шел сбоку Эдиты, которая ехала на его лошади.
Воздух прояснялся, и мало-помалу, по мере того, как всходило солнце, я чувствовал, что мы все становились обыкновенными людьми и что «Грэт-Поп-Пикник» был чем-то потусторонним, сверхъестественным. Он исчез вместе с песчаным ураганом и трепетом горячего воздуха.
Я чувствовал себя усталым, разбитым и сильно сконфуженным, пока не приехал домой, не принял ванну и не лег в постель.
Существует и женская версия этого рассказа, но она никогда не будет написана… разве только Магдалина Коплей займется этим.
Некоторые туземцы говорят, что ее привезли с того склона Кулу, где стоит одиннадцатидюймовый храм Сапхир. Другие утверждают, что она была сделана в дьявольском хранилище Ао-Чунга в Тибете, была украдена кафиром, у него — гуркасом, у того, в свою очередь, — лагули, а у этого — кхитмагаром, который, наконец, продал ее англичанину, и, таким образом, уничтожилось все ее значение, потому что «бизара из Пури» должна быть украдена, по возможности с кровопролитием, но, во всяком случае, украдена.