Но, отступив немного, все опять двинулись вперед в героическом презрении к смерти. Женщины бросились первыми, жена Маэ и жена Левака вопили в исступлении:
— Убить нас хотите! Убейте! Мы свои права защищаем!
Левак, рискуя пораниться, ухватил руками сразу три штыка и, стараясь вытащить из гнезда, тянул их, дергал и с неистовой силой, удесятеренной бешеным гневом, даже согнул их. Бутлу, уже сожалевший, что пришел сюда вслед за товарищем, стоял в стороне и преспокойно смотрел на старания Левака.
— Ну, что же вы? Убивайте! — твердил Маэ. — Покажите, какие вы молодцы! Убивайте!
Он распахнул куртку, разорвал рубашку, подставляя свою волосатую грудь, как будто татуированную частичками угля, въевшимися в тело. Он сам лез на штыки, и эта дерзкая отвага была такой грозной, что солдаты пятились от него. Один из передних колол его в грудь, и Маэ напирал как безумный, будто хотел, чтоб острие вонзилось глубже и хрустнули в груди ребра.
— Что, трусы, не хватает духу?.. За нами стоят десять тысяч. Убьете нас, а потом придется перебить еще десять тысяч.
Положение солдат становилось критическим, — они получили строгий приказ прибегнуть к оружию лишь в крайнем случае. Но ведь эти сумасшедшие идут напролом и сами напорятся на штыки. Как их отгонишь! А скоро и отступать будет некуда: вот-вот притиснут к стене. Толпа надвигалась неотвратимо, как морской прилив. Однако отряд, то есть горсточка вооруженных людей, преграждавших ей путь, держался стойко, хладнокровно выполняя короткие приказы капитана. Офицер, у которого от волнения блестели глаза и нервно подергивались губы, больше всего боялся, как бы солдаты не рассвирепели от оскорблений, которыми их осыпали. Один сержант, долговязый худой юнец с жиденькими закрученными усиками, как-то беспокойно щурился и моргал глазами. У стоявшего близ него ветерана с нашивками лицо, выдубленное за двадцать кампании, вдруг побледнело, когда Левак, словно соломинку, согнул его штык; третий, — вероятно, новобранец, в котором еще чувствовался деревенский парень, побагровел, услыша, как его ругают сволочью и мерзавцем. А злобные нападки не прекращались: на солдат замахивались кулаками, выкрикивали грубейшие слова, на них сыпались угрозы и обвинения, оскорбительные, как пощечина. Только силой приказа, силой военной дисциплины можно было сдерживать солдат, заставить стоять вот с этими каменными лицами, застыв в угрюмом безмолвии.
Столкновение казалось неизбежным; вдруг из двери, отворившейся позади отряда, вышел штейгер Ришом, седовласый старик, похожий на благодушного жандарма, и, весь дрожа от волнения, громко крикнул:
— Ах, черт! Ах, черт! Да что же это за глупости такие! Нельзя же такие глупости допускать!
И он бросился в еще остававшийся промежуток между штыками солдат и толпой углекопов.
— Друзья, послушайте меня! Вы ведь меня знаете, я старый рабочий, я был и остался вашим товарищем. Ну так вот, бросьте это мерзкое дело! Даю вам слово: если с вами поступят несправедливо, я сам выложу господам начальникам всю правду в глаза… Но сейчас довольно… Зачем орать всякие нехорошие слова, обижать славных ребят. Или вы добиваетесь, чтобы вам распороли штыками животы?
Его выслушали и заколебались. К несчастью, вверху опять появилось в окне ехидное лицо Негреля. Несомненно, он побоялся, как бы его не упрекнули, что он, не желая рисковать своей особой, послал вместо себя штейгера. Он попытался выступить с речью, но его голос заглушили таким ужасным ревом, что ему пришлось отступить, и, пожав плечами, он опять отошел от окна. С этой минуты никто не слушал и Ришома; как старик ни уговаривал, ни умолял рабочих от своего собственного имени, сколько ни убеждал, что все должно идти по-хорошему, по-товарищески, его отталкивали, ему не доверяли. Но он заупрямился и остался среди них.
— Нет, черт бы вас драл, не уйду! Пусть лучше мне голову пробьют вместе с вами, а я не могу вас бросить, раз вы совсем одурели.
Он умолял Этьена помочь ему образумить товарищей, но тот только махнул рукой, признаваясь в своей беспомощности. Теперь поздно! Собралось больше пятисот человек, — самые неистовые, сбежавшиеся для того, чтобы выгнать бельгийцев, привезенных на шахту. В стороне стояли любопытные, и среди них были шутники, которых забавляла предстоящая стычка. В одной кучке, стоявшей поодаль, находились Захарий и Филомена, — оба смотрели на происходившие события, как на занятное представление, и были так спокойны, что привели с собою своих детей, Ахилла и Дезире. Из Рекильяра примчалась новая толпа, в которой были Муке и Мукетта, — первый тотчас же присоединился к своему приятелю Захарию и хлопнул его по плечу, а Мукетта, разгоряченная, негодующая, ринулась вперед, в первые ряды бунтовщиков.
Капитан поминутно оборачивался, смотрел на дорогу. Затребованное из Монсу подкрепление все не прибывало, а в его отряде было только шестьдесят человек, — дольше он держаться не мог. Наконец ему пришло в голову припугнуть толпу, и он скомандовал солдатам зарядить ружья. Приказ был выполнен, солдаты защелкали затворами, зарядили ружья на глазах у толпы. Но ее возбуждение все возрастало, все громче раздавались задорные выкрики и насмешки.
— Гляди-ка! Бездельники-то уходят, на стрельбище пойдут! — с язвительным смехом кричали женщины — Горелая, жена Левака и другие.
Жена Маэ, у которой грудь прикрыта была маленьким тельцем проснувшейся Эстеллы, подошла к солдатам так близко, что сержант спросил, что ей нужно, зачем она «притащила бедную девчонку»?
— Тебе какое дело? — ответила мать. — Стреляй в нее, коли посмеешь.
Мужчины пренебрежительно покачивали головами. Никто не верил, чтобы в народ стали стрелять.
— У них патроны холостые! — заявил Левак.
— Да мы кто такие? Неприятели, что ли? — крикнул Маэ. — Ведь мы французы. Разве в своих стреляют, черт бы вас драл!
А другие хвалились, что они воевали в Крымскую кампанию и пуль не боятся. И все по-прежнему лезли прямо на ружья. Раздайся в эту минуту залп, скосило бы десятки людей. В первом ряду бесновалась Мукетта, задыхаясь от негодования при мысли, что солдаты хотят «дырявить пулями женщин». Она поносила их последними словами, не находила достаточно мерзкой брани, чтобы их уязвить, и вдруг, прибегнув к самому унизительному, смертельному оскорблению, заголилась и показала солдатам свой зад. Подхватив обеими руками юбки, она, наклоняясь, выпячивала ягодицы, чтобы их огромные выпуклости казались еще шире.
— Нате вам! И то еще слишком много чести для таких сволочей!
Она нагибалась, подпрыгивала, поворачивалась в разные стороны, чтобы каждому досталась доля унижения, и при каждом повороте приговаривала:
— Вот офицеру! Вот сержанту! Вот солдатам!
Грянул громовой хохот. Бебер и Лидия корчились от смеха: даже Этьен, застывший в мрачном ожидании, захлопал в ладоши, рукоплеща этой оскорбительной наготе. Теперь и ожесточенные и шутники дружно освистывали солдат, словно увидели, как их облили нечистотами; молчала лишь Катрин, стоявшая в стороне на старых бревнах; но и у нее кипела кровь и рвались из груди слова ненависти, загоревшейся в душе.
Вдруг произошла свалка. Желая успокоить раздраженных солдат, капитан решили взять пленных. Мукетта увернулась, — одним прыжком перелетела к своим и, юркнув, исчезла в толпе. Из самых ярых бунтовщиков солдаты выхватили Левака и еще двоих, отвели в помещение штейгеров и взяли троих арестованных под стражу. Негрель и Дансар кричали из окна капитану, звали его к себе в приемочную, предлагая запереться вместе с ними. Он отказался, понимая, что в дверях нет крепких запоров, здание сразу же будет взято приступом, а его разоружат — участь, позорная для офицера. В отряде поднимался злобный ропот: нельзя же отступать перед какой-то голытьбой в деревянных башмаках. Шестьдесят солдат с заряженными ружьями по-прежнему стояли устрашающим заслоном.
Толпа сперва отпрянула. Шум сменился глубоким молчанием: забастовщиков ошеломил нежданный арест их товарищей. Потом понеслись истошные вопли, люди требовали выпустить пленников, немедленно возвратить им свободу. Кто-то крикнул, что арестованных наверняка убьют. И тут, не сговариваясь, подхваченные единодушным порывом, одинаковой у всех жаждой возмездия, все побежали к сложенным поблизости штабелям кирпича — того самого кирпича, который выделывали из мергелевой глины, изобилующей в этих краях, и тут же на месте обжигали. Теперь эти кирпичи послужили забастовщикам. Вскоре у каждого лежала в ногах груда метательных снарядов. И началось сражение.
Первой заняла позицию Горелая. Она разбивала кирпичи пополам на своей костлявой коленке и кидала обе половинки правой и левой рукой. Жена Левака так широко размахивалась, что едва не вывихнула себе плечо; она была такая толстая, рыхлая, что не могла швырнуть далеко и попасть в солдат, поэтому она вылезла вперед, несмотря на мольбы Бутлу, который все тянул ее назад, надеясь увести домой, раз Левака забрали. Все пришли в возбуждение битвы; Мукетта разозлилась на то, что до крови ободрала себе руки и толстую свою коленку, ломая на ней кирпичи, и предпочла бросать их целиком, не разбивая. Даже дети вступили в бой; Бебер показал Лидии, как надо правильно бросать камень, напрягая руку не выше, а ниже локтя. Теперь сыпался каменный град градины были огромной величины и падали с глухим стуком. И вдруг среди разъяренных женщин появилась Катрин — она тоже потрясала в воздухе кулаками, сжимая в каждом по половинке кирпича, и, размахнувшись, изо всей силы швырнула их своими худенькими руками. Она не могла бы объяснить, почему она это делает, но она задыхалась, умирала от желания бить, уничтожать людей. Будь проклята эта страшная жизнь! Всему конец! Так поскорее бы! Хватит, довольно! Любовник избил и выгнал, мерзни всю ночь как бездомная собака, меси грязь на дорогах, не смей попросить у отца корку хлеба, потому что его самого мучает голод. Да и никогда лучше не будет, наоборот, — с тех пор как она себя помнит, все идет хуже и хуже. И Катрин разбивала кирпичи и бросала их с одной только мыслью — всех, всех уничтожить; в глазах у нее потемнело, она даже не видела, кому сворачивает челюсти.