— Господин майор! — завопил Балоляну, шляпа которого съехала на затылок, а лицо стало землистым. — Крестьяне нападают на нас!.. Вы что, не видите?.. Господин прокурор!..
Ему почудилось, что обезумевшая толпа берет разбег, чтобы наброситься на солдат. Страх раздирал его сердце, и в то же время он отчаянно злился на майора, который, видно, готов был отдать его на растерзание банды бунтовщиков.
Но майор Тэнэсеску ничего сейчас не слышал, до того он был взбешен. Больше всего бесил его префект, трусливая медлительность и нерешительность которого вынуждали его сносить непристойности, оскорбления и даже удары мужиков.
— Трубач! — заорал он. — Чего не трубишь, негодяй!.. Труби все время, мерзавец, труби, пусть услышит и господин префект, пусть узнает, что здесь не политика!.. Эти бандиты жаждут нашей крови, уважаемый господин префект!.. Слышите, господин префект?
Конь майора, ошалевший от воплей толпы, нес его по кругу. Труба сверлила воздух с упорной настойчивостью, как будто в ране поворачивали нож.
Ошеломленные трубным голосом боевой тревоги, группы крестьян с дубинами, вилами и косами двинулись к стене солдат, Словно собрались отбиваться от волков.
Майор Тэнэсеску поднял хлыст. Прозвучали две лающие команды, подчеркнув дважды повторившийся металлический лязг, короткий и ритмичный. Затем, одно за другим, визгливо рванули воздух короткие слова:
— На прицел!.. Огонь!
Толпа споткнулась, будто каждого ударили кулаком в грудь, но лишь на мгновение, пока грохотал залп и стволы винтовок, курившиеся белым дымком, снова занимали горизонтальное положение. Медные вопли трубы все не смолкали… Отзвуки выстрелов еще не отгрохотали, свист пуль еще не унялся, а из людской гущи уже брызнула кровь, раздались дикие вопли боли. Несколько человек рухнули, царапая землю ногтями, грызя ее зубами, извиваясь и корчась в муках, как раздавленные черви.
— Ох!.. Убили меня, мама!.. Ой, братцы!.. Застрелили, люди добрые!..
В тот же миг толпа ринулась назад, увлекая в своем бегстве и тех немногих, кто не струсил. Страх вонзил свои бесчисленные жала в толпу, потрясенную стрельбой, и люди в панике, бросились к селу…
Глаза майора Тэнэсеску сверкали стальным блеском; он стиснул челюсти, крепко сдерживая своего коня. Трубач рядом с ним непрерывно надувал щеки, точно мехи, и слегка покачивал трубу, а его лошадь, изогнув шею и опустив голову, грызла удила, роняя серую пену. Чуть позади оцепенело замер префект, взгляд его блуждал, и он непрерывно твердил прокурору, который, казалось, прислушивался, но ничего не слышал:
— Необходимо соблюдать хладнокровие, чтобы не проливать невинную кровь…
Балоляну сознавал, что говорит о крови, всячески пытался избежать этого слова, но оно вылезало снова и снова, обжигая рот, будто это и была сама кровь.
Хлыст майора снова взвился в воздух, его резкий голос еще раз прорвался сквозь хрип трубы, винтовки опять произвели несколько коротких движений, и снова таким же протяжным залпом прогрохотали выстрелы.
— Господин майор, господин майор! — крикнул префект, не в силах сдвинуться с места. — Это же кровопролитие…
Он огорченно осекся — на язык снова подвернулось слово «кровь». Показалось даже, что запах крови щекочет ему ноздри. Тэнэсеску повернул к префекту голову, но ответил только презрительным взглядом и тут же отдал несколько команд, которые привели в движение стену солдат…
Крестьяне бежали сломя голову, толкались, сшибались, топтали друг друга, вопили. Большинство устремилось к шоссе, но многие бросились врассыпную по садам и окраинным дворам, стараясь быстрее укрыться от пуль. На поле осталось несколько десятков тел. Одни корчились и стонали, другие замерли неподвижно в том положении, в каком их настигла смерть. У канавы, на обочине шоссе, лицом вверх, неподвижно лежала Ангелина, пораженная пулей в лоб. Ребенок в ее мертвых объятиях плакал, перебирая голыми ручонками, будто пытаясь оторваться от материнской груди. Недалеко от Ангелины какой-то старик корчился между убитым мальчиком с перекошенным от ужаса лицом и Кирилэ Пэуном, который хрипел, лежа неподвижно, отхаркивая после каждого хрипа черную кровь, заливавшую его бороду, шею, грудь и запекавшуюся широкими полосами… Белыми пятнами лежали на тучной земле Амары только тела убитых или умирающих крестьян, а раненые убегали или ползли между остальными беглецами, оставляя кровавые следы.
— Не бегите, братцы!.. Постойте, братцы!.. В бога мать их!..
Петре кричал во все горло, как кричал с первой же минуты, но ничего не мог поделать: бегущая толпа тащила его за собой, и он был беспомощен, как листок, увлекаемый водяным потоком, прорвавшим плотину. Илие Кырлан, крепко сжимая в руках бесполезную винтовку, тяжело дыша, бежал рядом с Петре, заражаясь его отчаянием. Где-то дальше метался Николае Драгош, пытаясь пробраться к Петре и перекинуться с ним хоть словом. Но охваченная ужасом толпа непреодолимо засасывала и втягивала в себя всех, в безумном порыве стремясь достичь хоть какого-то укрытия, которое защитило бы ее от смерти, свистевшей над головой…
Отряд солдат двинулся вслед за бегущей толпой по шоссе, покрытому трупами. Впереди, занимая всю ширину дороги от одной канавы до другой, шагала сомкнутая цепь стрелков, готовая каждую секунду открыть огонь, а с флангов их прикрывали два взвода в походном строю, оставляя середину шоссе свободной для майора Тэнэсеску и батальонного трубача. Майор то и дело выкрикивал отрывистые команды, солдаты останавливались, выстрелы гремели, и марш по деревенской улице, мимо вымерших домов, тут же возобновлялся.
Тэнэсеску видел, как после каждого залпа несколько беглецов — когда больше, когда меньше — валятся на землю, будто они сами ставили друг другу подножку, видел, как кое-кто еще пытается подняться, но затем падает и больше уже не шевелится. Но бегство крестьян еще пуще разъярило его, словно он презирал их трусость или жаждал натолкнуться хоть на какое-нибудь сопротивление, которое оправдало бы стрельбу. Чтобы отвести душу, Тэнэсеску беспрестанно ругался сквозь зубы, а затем снова и снова повторял:
— Стой!.. На прицел!.. Огонь!..
Основная часть колонны остановилась на околице села, поджидая, когда очистится поле боя. Здесь же, рядом с коляской, топтались префект и главный прокурор. Балоляну не совсем ясно понимал, как все произошло, но чувствовал себя глубоко уязвленным тем, что майор отправился преследовать крестьян, а его оставил тут, в столь нелепом положении, хотя именно он, Балоляну, облечен всеми полномочиями и несет за все ответственность. Он принялся объяснять прокурору, что майор зарвался и что, как префект, не потерпит подрыва своего авторитета. Ведь умиротворение — дело весьма щекотливое, требующее хладнокровия и такта, его нельзя превращать в кровавую оргию. Прокурор, вытаращив глаза, поддакивал, непрерывно кивая головой и вздрагивая при каждом новом залпе.
— Стой!.. На прицел!.. Огонь!.. — ревел Тэнэсеску в то время, как Балоляну томился на околице села.
Толпа беглецов поредела, их осталось меньше трети. Многих скосили пули, другие, пытаясь спастись от преследователей, добегали до своих домов и укрывались в дворах. Даже Николае Драгош, поняв, что до Петре ему не добраться, а любая попытка сопротивления будет тщетной, подумал было спрятаться в отцовском доме. Но людская волна протащила его дальше. Только миновав свой дом, он сумел вырваться из толпы и пробиться на обочину. В канаве он увидел Гергину, дочь Кирилэ, всю залитую кровью, изуродованную. По-видимому, когда она упала, беглецы затоптали ее. Николае перемахнул через раздавленное тело, намереваясь нырнуть в ближайший двор — двор школы. Он уже добрался до ворот, когда позади грохнул новый залп.
«Всех нас хотят убить, накажи их бог!» — подумал Николае, невольно радуясь тому, что он все-таки спасся.
Вдруг он почувствовал укол в грудь, легкий, будто от простуды, и сразу рот его наполнился чем-то горячим.
«Кажись, что…» — мелькнула и тут же угасла мысль. Он повалился как подкошенный, ударившись головою о столб ворот, с рукой, протянутой, чтобы их открыть.
Поредевшая толпа продолжала мчаться по улице, но теперь молча, точно опасаясь, как бы крики и стоны не навлекли на нее пули преследователей. Не умолкал только голос Петре, он все более хрипло призывал:
— Не бегите!.. Куда вы бежите?.. Не бегите!..
Но и он тоже бежал, хотя сейчас его никто уже не толкал сзади. Парню было стыдно, что он удирает, но он никак не мог остановиться и только взывал к остальным, как бы пытаясь таким образом скрыть от себя собственное бегство. Он сознавал, что все кончено, и горевал, что все кончилось именно так, хотя иначе и быть не могло. Даже в эти секунды он верил, что если бы крестьяне не испугались первых выстрелов, а накинулись на солдат, те дали бы себя разоружить, и господа не смогли бы вернуться. Но теперь все кончено! Теперь надежды рухнули, потонули в крови. Кого не прикончат пули, того забьют насмерть, замучают в застенках, а остальным, вместо того чтобы раздать землю, наденут на шею ярмо, как скотине. Для себя он не ждет никакой пощады, никакой милости, сами односельчане укажут на него как на зачинщика и главаря бунта.