И действительно, как только король предложил дону Родриго архиепископство, в душе каноника шевельнулся такой соблазн. Сперва король согласился на тяжелое бремя — на осторожного советчика Эфраима, а теперь по доброй воле ставит себя в зависимость от него, Родриго, невоинственного, миролюбивого человека. Только внутренне переродившийся Альфонсо мог сам навязать себе такую двойную обузу. А это сознание породило в душе дона Родриго слабый росток новой надежды и блаженное предчувствие, что вопреки его унылому мудрствованию в том страшном, что свершилось за этот год, был свой смысл. Но он запрещал себе давать волю этим ощущениям, он не позволял им складываться в ясные мысли, он не хотел пережить новое разочарование.
— Я даже не помыслю опять взяться за свою летопись, — запальчиво ответил он Мусе. — Я уничтожил весь собранный мной материал, ты это знаешь.
— Твоя академия может в короткий срок снова собрать нужный тебе материал, — спокойно ответил Муса. — Из моих материалов многое тоже может тебе пригодиться. Я охотно подберу их для тебя. Правда, сохранить с тобой связь будет нелегко, — продолжал он с померкшим лицом. — Кто знает, в каком уголке земли придется мне искать приюта, когда я лишусь твоей защиты.
Сначала Родриго не понял. Затем он поспешил успокоить друга.
— Что это ты придумал? Само собой разумеется, ты тоже поедешь со мной в Сигуэнцу.
Муса просиял. Однако правила мусульманской вежливости предписывали ему не соглашаться сразу.
— Не сочтут ли мое пребывание в сигуэнцском епископском дворце неуместным? Обрезанный домочадец вызовет немалое осуждение твоей паствы.
— Пускай, — коротко и угрюмо ответил Родриго. Широкая счастливая улыбка все еще освещала некрасивое лицо продолжавшего говорить Мусы.
— Позволь обратить твое внимание еще и на то, что теперь тебе особенно туго придется со мной. Ведь я не отступлю от тебя, пока ты снова не сядешь за свою летопись.
Уже сейчас, в Толедо, Муса подзадоривал друга и все время втягивал его в длительные историко-философские споры. Он стоял перед налоем, что-то царапал и бросал через плечо:
— Не случайно то, что нам, мусульманам, пришлось отказаться от Толедо, когда город был, можно сказать, уже у нас в руках. Наше время, золотое время нашего могущества, к сожалению, прошло, и внутренние раздоры, которые отозвали халифа накануне полной победы, еще не раз повторятся. Это так же непреложно, как математические законы Альхорезма. Мусульманская мировая держава, при всей её внешней мощи, одряхлела, Она не прочна.
Как Муса и ожидал, Родриго пошел на эту при манку.
— Ты решаешься сказать, что ваше время прошло! — возразил он. — Но ведь вы победили! Наше войско уничтожено, ваша граница подошла к самому Толедо, наш гордый дон Альфонсо платит вам дань. — Он разгорячился: — Господство мусульман идет на убыль! Золотое время мусульман прошло! Три раза за последнее столетие выступали мы против вас с таким войском, какого не видел еще мир. Пятьсот тысяч христианских рыцарей погибли в этих крестовых походах и тысячи тысяч прочего христианского люда, не говоря уже о моровой язве, болезнях и нищете на родине у христиан. А святой град и посейчас еще, как и сто лет назад, в ваших руках. И ты жалуешься, что ваше царство приходит в упадок!
Муса вежливо возразил:
— Ты притворяешься менее мудрым, чем ты есть на самом деле, мой высокочтимый друг. Ты втискиваешь историю нескольких десятилетий или одного столетия в тесные рамки и рассуждаешь так, словно это замкнутый период. Но ведь не собираемся же мы, и ты, и я, описывать только сегодняшний день и чуточку вчерашнего, ведь мы же стремимся установить смысл событий, мы хотим уяснить себе ведущую линию происходящего и, как истые божьи разведчики, указать её будущим поколениям. И вот, к сожалению, выясняется, что ваши крестовые походы не были неудачными. Конечно, те земли, что вы завоевали за это последнее столетие, не стоили таких жертв. Но зато вы в избытке приобрели хозяйственный опыт, ты знаешь это не хуже меня, а также бесценные политические и научные знания. Мы охотно, с самодовольством водили вас по своим мануфактурам, мы показывали вам, как мы воспитываем свою молодёжь, как управляем городами, как творим суд. Вы были прилежными учениками и переняли у нас то, что у нас есть хорошего. Вы поняли, что в наш век важнее не рыцари, а ученые и сведущие люди, зодчие, и оружейники, и строители, и мастера, искусные в разных ремеслах, и опытные сельские хозяева. Вы молоды, вы растете, скоро вы догоните и перегоните нас. Вы потеряли пятьсот тысяч рыцарей, и все же побежденные — не вы.
Его слабый голос зазвучал громче. Кроткими, умными, чуть насмешливыми глазами смотрел он на друга. Тот молчал, не без удовлетворения признавая себя побитым.
Не раз вели они такие же разговоры, разговоры и споры, во время которых Родриго, к собственному удивлению, доказывал, что победили неверные, а Муса сомневался в конечной победе мусульман.
Однако чем дольше раздумывал Родриго над доводами друга, тем убедительнее казались они ему, тем большую внушали уверенность в своих силах. Он чувствовал себя молодым и обновленным. Его уже не мучили слова апостола Павла в Послании к коринфянам, в которых апостол противопоставляет немудрое Божие премудрости мудрых. Вместо того в нем радостно звучали другие слова апостола: «Старое прошло, все обновилось». Вместо слепой веры, разрешавшейся блаженным экстазом, теперь в нем жила смутная уверенность, день ото дня крепнувшее ощущение: что бы там ни было, но происходящее в мире полно смысла. Он еще не мог облечь это ощущение в логически последовательные фразы. Да он и не стремился к ясности. Ему было достаточно знать о смысле истории столько, сколько святой Августин знал о смысле событий: «Когда ты меня не спрашиваешь, я знаю; когда ты меня спрашиваешь, я не знаю».
Меж тем слова Мусы все глубже проникали в сознание дона Родриго, и все горячее ощущал он желание стать разведчиком Божиим и нащупать разумные пути в происходящем.
И все же он не решался снова взяться за свою летопись. Его удерживало новое сомнение.
— Я боюсь, — заявил он другу, — что влечет меня к моему труду не столько желание служить господу, сколько писательское тщеславие.
Муса лукаво посмотрел на него. Он притащил фолиант — «Житие блаженного Августина» и прочитал канонику, что написал о последних днях жизни святого его ученик Посидий. Августин был в ту пору архиепископом в осажденном вандалами городе Гиппоне. Из окон его дворца было видно, как пылает карфагенская земля. Августину было семьдесят шесть лет, он был очень хил и знал, что скоро умрет. Его заботила судьба осажденного города и всей захваченной врагом провинции. Но все же он перечитывал еще раз свои многочисленные писания, исправлял и изменял, желая, чтобы в библиотеке Гиппоны остался свободный от ошибок экземпляр каждого из его творений. Кроме того, он стремился закончить еще одну книгу, назначение которой было опровергнуть писания Юлиана Отступника. «Августин, праведнейший из всех епископов, — повествует Посидий, — умер в пятый день сентября месяца, на смертном одре он прилагал все усилия к тому, чтобы были отбиты натиски вандалов, и работал над своим великим полемическим трудом, направленным против Юлиана Отступника».
Муса поднял глаза от книги и лукаво спросил:
— Не хочешь же ты быть более святым, чем святой Августин, мой достойный друг? Прислушайся к голосу собственного сердца и подумай, — может быть, твои сомнения только благочестивое высокомерие?
Вечером того же дня Родриго приготовил большую стопу драгоценной белой бумаги и медленно, с наслаждением написал: «Начинается История Испании. Incipit chronicon rerum Hispanarum».
Муса же, улыбаясь, заметил:
— Ни один порок не пускает столь глубоких корней, как порок сочинительства.
Мир, который привез дон Эфраим, был лучше, чем можно было ожидать. Но Эфраим не добился, — да, верно, и не очень добивался, — чтобы перемирие было установлено меньше чем на двенадцать лет.
Выслушав его подробный отчет, дон Альфонсо сказал:
— Я понимаю, что должен быть тебе благодарен. Я и благодарен. Я созову своих грандов, чтобы ты при них возвратил мне перчатку-знак возложенного на тебя поручения.
— Такая пышность совсем не пристала мне, — чуть не с испугом возразил дон Эфраим. — Да и альхаме от этого прибавится не друзей, а завистников.
Прищурившись, Альфонсо спросил, в самом ли деле Эфраим считает, что для восстановления хозяйства потребуется целых двенадцать лет.
Эфраим возмутился в душе. В свое время он настойчиво убеждал этого человека смириться и приготовиться к длительному миру. Только на таком условии он, Эфраим, и согласился взять на себя столь тяжкое поручение, а дон Альфонсо, едва успев заключить договор, уже помышляет, как бы его нарушить.