А, простите, повеситься есть где в таком доме? Может найтись достаточно прочный крюк?
… Елена смеялась. Смех перешел в икоту. Потянулась к стоящему на тумбочке стакану, он разбился. Смех уже не смех был, а крик.
– Оксана, – услышала она рядом с собой голос Сергея Петровича, – выйди, пожалуйста, и закрой за собой дверь. Иди, иди, я тут сам справлюсь.
Вот, наверно, с того момента…
Оксана пошла в восьмой класс. Волосы стала носить распущенными до плеч, откуда-то взялась густейшая золотая копна, которую она тщательно, подолгу расчесывала перед зеркалом. «А разрешают в школе?» – спросила Елена. «Все так ходят», – Оксана снисходительно отозвалась. И туфли выпросила, правда, не новые, на высоких каблуках. Елена противиться не решилась. Сама себе не признаваясь, опасалась, что на Оксану ее запреты не подействуют, ни в чем она не может повлиять на дочь.
Когда Оксана на нее глядела своими серыми прищуренными глазами, Елена терялась, так себя чувствовала, будто надо ей оправдаться. С появлением Сергея Петровича девочка очень изменилась, не капризничала, как бывало, не упрямилась, но будто постоянно была настороже. С Сергеем Петровичем держалась вроде бы уважительно, но ни на миллиметр не приближалась: ни слова лишнего, всегда без улыбки, – Елена догадывалась, дочь старается, чтобы ни в чем придраться он к ней не мог.
Когда же ссорились супруги, а ссоры возникали, можно сказать, у них постоянно, Оксана не только никогда не вмешивалась, но хотела будто сказать всем своим видом – не знаю, не слышу, не ведаю ничего.
Дочь уже не пугалась ее слез. Когда-то в детстве в глазах девочки Елена, плачущая, прочла ужас. И жгучая волна признательности, до ликования, обдала тогда изнутри. Плакать вместе, вместе смеяться – ведь только в таком единстве подлинная любовь.
Так она, Елена, любовь понимала. До боли. Чтобы удостовериться. Чтобы затопило всю целиком. Чтобы срастись каждой клеточкой, сплестись, до полного единства спаяться – потому что так холодно, зябко одной.
Оксана же ни сочувствия, ни растерянности теперь не выказывала. Глядела в набухающее слезами Еленино лицо бестрепетно, как на неотвратимость. И тон, увещевающий, и тот давался ей с трудом: «Ну… из-за ерунды… ну, пожалуйста, не надо, мама».
Однажды Елена не выдержала, лежала на измятой постели у себя в спальне, зареванная, и Оксана зачем-то вошла. «Нет, больше не могу, разведусь», – сказала она, будто ни к кому не обращаясь. Оксана флакончики перебирала на туалете: «А кто нас будет тогда содержать?».
Елена онемела. Надо же, она об этом и не подумала, дочь подсказала и вышла тут же, на мать не взглянув.
И права ведь, права – так права ужасно. Елена уткнулась лицом в подушку. Но слово-то какое гнусное – «содержать».
Став женой Сергея Петровича, она ушла со службы. Да и что, казалось, давала ей эта работа в отделе информации в НИИ, куда добираться надо быть чуть ли не полтора часа. «Твои сто сорок, – Сергей Петрович сказал, – погоды не сделают. Я больше заработаю, если дома порядок будет».
Тогда эта фраза прозвучала как обещание новой, неслыханно прекрасной жизни, которой такая женщина, как Елена, и была достойна, – вот же наконец сумели ее оценить.
Оценили… Сергей Петрович говорил: «Я привык пользоваться полотняными салфетками. Да, полотняными, уж извини».
У него много оказалось привычек, за которые он так держался, точно опасался уронить свою честь. Тыкал вилкой в мясо брезгливо и, не притронувшись, отставлял тарелку. Елена безропотно ее уносила; в кухне, правда, ей предоставлялась возможность тарелку об пол разбить.
Но вместе с тем случались с ним приступы страстной влюбленности, когда он на коленях перед Еленой стоял, а она, незнакомая прежде с подобными выражениями чувств, не могла избавиться от мысли, что все это все как-то неловко, постыдно, но все же поддавалась…
Говорила себе: он меня очень любит. Да, это любовь. Да, вот бывает такая. Другие, верно, и представить не способны, что можно так любить.
Мысль о «других» утешала, в ней же Елена искала силы, чтобы снести следующую за приступом любви полосу придирок, мелочных, унизительных ссор. Она относила такие резкие перепады за счет характера Сергея Петровича, но как-то он ей сказал, после очередного скандала и последующего за ним тоже уже традиционного, но только все менее сладостного примирения: «Мне все-таки представлялось иначе… – задумался и, как бы рассуждая, советуясь, – странно, в твоей внешности есть то, что абсолютно отсутствует в самом характере».
И участливо, мягко: «Мне показалось, что в жизни с тобой… – но не закончил. – Словом, обычная история».
Она не пыталась ничего выяснить – поняла, сразу. Он в ней разочаровался, но куда ему было отступать? Неужели действительно она по первому взгляду и неосознанно то внушала, чего в ней не было? Или она теперь сломалась? Или вместе с молодостью исчезла в ней та радостная сила, звеневшая, как зов, но ей самой неподвластная и потому она удержать ее в себе не сумела?
Сергей Петрович курил, задумчиво на нее глядя. И вдруг сказал: «Знаешь, я хочу тебе посоветовать, вот когда настроение плохое, ты в постель не ложись, не хандри, обязательно что-нибудь делай. Моя жена… – смутился, поправился: – Ну, бывшая… Она в таких случаях уборку затевала, стирку и говорила, что помогает. Да и я сам…»
Елена засмеялась: «Что ты?» – удивился. Она прижала к губам ладонь. Смеялась: он ничего не понимал! Жил с ней и так ни в чем и не разобрался.
Сквозь смех выговорила: «Милый, совет этот мама еще в детстве мне давала. И уже тогда он был совершенно бесполезен!».
Он смотрел на нее, моргая недоуменно. И таким внезапно показался безобидным и до такой степени доступным – ну «дважды два», а она так долго не умела его разгадать! Да его на веревочке водить за собой. Ну вот, насупился…
Смеялась и тут подумала: вот Оксана бы сразу поняла. И как здорово бы было посмеяться с нею вместе…
Сергей Петрович и внешне, и внутренне сильно изменился… Куда девались его порывистость, гневливость, и тут же нежность, раскаяние, любовь? Снимал в передней пальто, и в четкости его движений, в ускользающем, поверхностном взгляде читался теперь даже не вызов, а холодная, жесткая решительность.
Елена наблюдала, как, оказывается, просто, безболезненно он умел обходиться без нее. Вынимал из портфеля творожные сырки, сосиски, ужинал. Вымыв тщательно посуду, гасил на кухне свет. Рубашки сдавал в прачечную, и возвращали ему их оттуда точно только из магазина, со вложенной вовнутрь картонкой и с картонным же ошейником под накрахмаленным воротничком.
Мужчины! Насколько же легче им все дается, насколько они приспособленнее. Бытовое, житейское, разбухающее до гнетущих размеров у женщин они способны до минимума свести, при этом вроде бы ни в чем себя не ущемляя. Получается, им очень мало надо! С юной беспечностью они пускаются в жизнь налегке, и их свобода, как бы она им ни далась, чем бы они за нее ни заплатили, воспринимается завидной, в отличие от свободы их же сверстниц женщин.
Несправедливо… В последнее время этот глухой ропот – несправедливо, несправедливо! – постоянно преследовал Елену. Она существовала теперь так, точно не помнила, совершенно забыла о былой его к ней любви, точно не испытала в жизни ничего, кроме пренебрежительного к себе невнимания, скрыто-издевательской вежливости, оскорбляющей куда больше, чем грубость.
Теперь он держался так, что не допускал никакого повода для выяснения отношений. Елена прежде и подозревать не могла, какое жило в нем упрямство, непробиваемое, безжалостное, – уж коли не любит. Или – устал?
А ей хотелось – да, объясниться! Казалось, можно до конца все выяснить, и потому сил, ни своих, ни чужих, не жаль. Казалось, что, прорубившись сквозь потоки унизительных слов, выскочишь к чему-то ясному, прочному – к основе, на которой можно все заново начать строить. Жизнь. Любовь. Все сказать – и свершится перемена.
А получалось, как болотная тина, налипали слова. От ссоры к ссоре клубок все больше запутывался. И вот теперь уже не размотать. До того дошло, что буквально вторая уже фраза срывается в крике.
Все обидно. Как смотрит, как поворачивается. Шнурки на ботинках завязывает: что, собирается уходить?
– Не уходи! – не она сама, а что-то внутри ее всхлипнуло.
Он обернулся. Замер, неловко вывернув шею, как бы утратив в своем теле баланс. Она ощутила это всей кожей его неравновесие. Но сделать шаг к нему не решилась. Детская диковатая замкнутость внезапно вернулась к ней. Как думала когда-то мстительно: пусть будет хуже. Думала с надеждой: а все же, а вдруг…
Почему-то как раз теперь к нему, уходящему, она вдруг озарилась любовью. Терзающей, тоскующей. Как камень, тянущий куда-то книзу. Любовью, вспыхнувшей в страхе перед одиночеством. Как перед смертью.