Лица их всегда приятны, непроницаемы, невозмутимы. Фарфор не дает свободы мимике. Даже если в помещении холодно, пусто, за окном дождь и слякоть, а в доме напротив – взрыв, кукла спокойно смотрит в одну точку стеклянными глазами.
Две глухонемые девушки, вокруг них фейерверк, от них струится музыка «Queen». Высокая блондинка в длинном обтягивающем пальто, в черных брюках, только ботинки-штиблеты – с белыми шнурками. Подруга – овечка, кудрявая брюнетка, в красной ветровке, в черных брюках. Они стояли у черных дверей вагона, мимо которых проносились тьма и трубы туннеля. Они болтали что-то очень эмоциональное на своем языке жестов. Сколько в этом первобытного: другая система изречений. Первая жестикулировала второй, та открыла рюкзак, вынула флакон духов, подушилась. Никакой неловкости, легко и свободно. Как будто только они и есть, а вокруг – никого. Такие яркие, счастливые куклы, живущие в тишине.
Куклам совершенно не важно, кому они принадлежат, кто их хозяин, кто их заберет. Зато как же они умеют ждать.
Седая, с короткой стрижкой-ежиком. В квадратных очках. На ней интересный наряд. Плед с бахромой, кремово-коричневый, в котором посредине проделана горловина и обшита кожей. Сумка из синего с красным шарфа, тоже с бахромой. А вместо шарфа – холщовая скатерть с орнаментами. В руках у нее – кочан вместо букета. А какое чувство собственного достоинства. Вымирающая интеллигенция не сдается.
Сидел напротив меня мужчина в модном плаще из палаточной ткани. Все высчитывал чего-то на счетной машинке. Руки, держащие ручку, явно умеют считать деньги, два пальца – большой и указательный – крепкие, хваткие.
Куклы несут на себе расовые признаки. Черты их лиц выдают национальность. Бывают куклы-негритянки. И куклы-цыганки. Как их ни стриги, как ни одевай, этого не скрыть.
Сидит за столиком и тонкими пальчиками ломает песочное пирожное. Разговаривает с бледным молодым человеком.
– Ты принесешь мне Бартока и Шнитке?
– Да, конечно, завтра.
– А у меня есть диск Глинки.
– Нет, Глинку пока не надо.
У нее черное каре, черные глаза, черные брови, черные волоски над верхней губой. Молодая еврейская девушка. Ее девственная кожа и румяные округлые щечки. Спокойствие и уверенность. Новенькая серая кофточка. Настоящая пианистка. Я так же могу ее представить в оркестровой яме театра за виолончелью. Нет, скорее за арфой или со скрипкой. В маленьком классе детской музыкальной школы. Жаль только, что спокойствие уйдет, вокруг глаз образуются темные круги, рассеется и румянец, со временем она превратится в старую еврейку, будет заставлять внуков сидеть по три часа в день за старым черным пианино, царапины на котором напомнят седину. Но сейчас она еще молода, даже если ее нарядить в какой-нибудь синтетический костюмчик или в платье семнадцатого века, ее прелесть не убудет. И ее никогда не примут за негритянку, датчанку, а также за кассиршу.
Любимую куклу мне не покупали. Приехал мужчина с большой коробкой, которую он положил на тумбочку, а взамен ему отдали мою детскую деревянную кроватку, такую маленькую, что не понятно, как я умещалась в нее когда-то, била рукой погремушки со слониками, спала, уложив руки под подушку. Через высокий деревянный забор узкой кроватки смотрела на комнату.
В коробке лежала кукла, фарфоровая. У нее было мягкие белые волосы и серые глаза. Похожая на скандинавку худая девушка в длинном платье с мелкими цветочками и оборками. В тот же вечер я раздела ее. Сняла носочки и туфельки, она была совсем не похожа на кукол-пупсов, длинные ноги, такая изящная. Ночью я впервые спала на диване, как взрослая. А кукла сидела в кресле. Мне нравилось просыпаться и видеть ее, тихо ждущей утра. Через некоторое время я слегка подстригла ей волосы. Немного криво, ну и что… Куда она потом делась, я не знаю.
Потолок нависает и давит, задыхаюсь. Как страшно – проснуться в коробке. Только и останется – лежать, вытянув руки и ноги, учащенно дышать. Тесно, невозможно смахнуть со лба волосы... Только бы уснуть.
Из щели между штор потолок прочерчивался лучом света. Луч толстый, как алюминиевая балка, хочется схватиться за него обеими руками и выползти в окно. Хочется выбраться из этой ловушки. Я лежу с открытыми глазами. Вдруг, вспомнила, что я фея. Значит, могу себя оживить. Попробовала беззаботно потянуться. Замерзла, накинула свитер. Пошла на кухню, поставила чай, выбрала из пакетика с травами мяту. Пока чай заваривался, стояла и смотрела в ночное окно на фонари (было шесть часов). Я снова вспомнила, что все не совсем так, как нам кажется, как мы хотим, а иначе, едва уловимо, подобно неслышному звуку. Надо только справиться со всем этим, вспомнить себя, оторваться от земли на пару сантиметров. В голове у меня заиграл «Вальс цветов», я плавно пританцовывала на линолеуме кухонного пола. Как здорово, что я вспомнила себя, что я снова фея, значит, теперь все пойдет, как надо.
Небо светлело. «Эх, хоть бы раз в жизни увидеть летающую тарелку, что-нибудь из ряда вон выходящее, как печать иного мира, который рядом, но незрим». Небо стало густо-синим, прямо перед моими глазами образовался надрыв, трещина белого, указывающая на то, что солнце всходит. Летающей тарелки нигде не было. Только бледное, уползающее за тучи пятно луны. Я отвернулась, налила мятный чай в черную чашку. За спиной – неслышный звук, небо быстро посветлело, тайна уснула, неуловимые ощущения скрылись куда-то. Родился новый день. Прошла в комнату, села в кресло и замерла, как некогда моя голубоглазая кукла.
Капли точат камень не силой, а частотой падения. Месяц назад по телефону подруга, как между прочим, бросила: «Знаешь, мы ведь теперь работаем с твоим Сашей в одном отделе. Он оказался таким хорошим, мы нежно дружим. Вчера вместе пили кофе и обсуждали дальнейшую работу. О тебе не говорили».
Я слушала, становясь легкой и призрачной; сейчас оторвусь от пола и буду безостановочно лететь, сама не зная, куда. Мы говорили друг другу какие-то ватные, пустые слова, слова-декорации, а можно было повесить трубку и дать пощечину пустоте.
Комната уменьшается, стены давят, становится беспокойно, хочется бежать из этой ловушки в панике, только бы спастись. Спустя несколько дней, слегка придя в себя, я нечаянно включила радио, в это время песня подошла к концу и голос дикторши сказал: «Эту композицию Аля Маркова просила передать Саше, которого она очень любит и просит, чтобы он на нее ни за что не обижался». Я застыла и удивленно, не в силах двинуть ни рукой, ни ногой, уставилась на радиоприемник. После этого я перестала слушать радио, оно стало моим врагом. Оно тоже против меня.
У меня есть потрясающая коробка, черная с красными цветами на крышке, изнутри обитая красным сукном, да, достаточно траурная, напоминает гробик. Туда обычно складываются театральные и музейные билеты, открытки, фотографии и письма. Это память. Недавно вывалила содержимое коробки на пол: «Может, вышвырнуть это все в помойное ведро?» Я кладу сюда нечто, связанное с каким-нибудь человеком, и вскоре он покидает меня, безвозвратно уходит из моей жизни. Остается испачканная чернилами бумага, которую можно сжечь, превратив воспоминания с черную ленту пепла, а прошлое – в ничто. Решилась, было выкинуть все это, но остановилась – а что изменится? Ты загнан в ловушку, в свою коробку и никогда не выберешься, если не суждено, если у тебя на это не хватает сил. Отложила все, связанное с ней: счет из бара «Би-Би Кинг», куда мы ходили вместе год назад; открытки, которые она привезла мне из Португалии; программки спектаклей; пустой флакон. Сложила все это в пакет. Долго рассматривала его фотографию и розу, некогда алую, теперь сухую, пропахшую пылью, по цвету напоминающую запекшуюся кровь. Его фотографию у меня не хватило духу выбросить, а роза была отправлена в мусорный пакет. На фотографии он такой, как когда мы встречались, «а еще я очень редкий, у меня глаза синие»: большие синие глаза, вьющиеся волосы, тонкие губы, что, как говорят, выдает скрытность характера. Обычный приятный мужчина за рулем своего синего «Форда» для прохожих, спешащих по улице мимо пробки машин. Или сливающееся со всеми прочими лицо в окне кафе, руки, держащие чашечку кофе – мгновение и забыл. А для меня – один из немногих, единственный, с кем хотелось бы жить в одной квартире, просыпаться каждое утро, гладить эти кудрявые волосы, завтракать, ждать с работы, печь ему пиццу, родить ему ребенка.
Не может же боль длиться всю жизнь. Раньше, когда читала трагедии, удивлялась. Как же они будут жить дальше, мирясь с потерей, утратой и несправедливостью? Смогут ли они смириться с ощущением собственного бессилия, чувством разочарования в себе, в друзьях, в родных? Как я могу ходить по тому же осеннему городу, делать пересадки на тех же станциях метро? Повернуться, найти ту себя, что, кажется, осталась где-то рядом, за спиной, и тот город, где даже зимой в тонкой меховой куртке было тепло и все воодушевляло.