Но мы все ошиблись: эпизод имел странное продолжение, и я при нем присутствовал. Это произошло в старых казармах в Цин-ань-фу, когда на меня внезапно навалила тоска, ностальгия или как еще ее там называют... Последнее для каждого волонтера равносильно самому категорическому приказанию - пить! Пить все, что можно достать в ближайшей лавчонке, баре или в другом месте, не исключая и самого свирепого китайского пойла, прозванного русскими "ханыней". И с бутылкой этой умопомрачительной жидкости я забрался в каморку фельдфебеля, которого. кстати сказать, никогда не покидало мрачное настроение... Мы мало разговаривали. За перегородкой изнывающие от безделья волонтеры тянули одну из бесконечных солдатских песен вроде:
О чем дева плачешь, О чем слезы льешь...
Все это создавало тягуче-мирное, подавленное настроение, точно бодрость и еле теплящийся фонарик надежды, тускло мерцающий на мачте человеческого бытия, со всех сторон обступал океан, колышущийся в бесшумной мертвой зыби, и гонимые немым отчаянием неприкаянные клочья облаков ползли по равнодушному, как крышка гроба, ночному небу. Я выпил еще, и во мне стало просыпаться желание говорить: жестокий хмель, печальная песня и сознание собственных непростительных ошибок в почти загубленной уже жизни совместными усилиями раскрывали врата буйному словоизвержению. В нем разряжался вольтаж неудовлетворенных желаний вперемешку с гордыми, но малоправдоподобными заявлениями, что я, филолог и аристократ духа, собственно говоря, очутился в этом захудалом отряде вовсе не из нужды, как это может показаться несведущему человеку, а исключительно из-за любви к сильным ощущениям... В том не будет ничего невероятного, если я скажу, что теперь эта волынка мне надоела, и я, может быть, завтра уйду из отряда, чтобы занять достойное место среди себе подобных... - Ты - великий человек,- убедительно сказал фельдфебель.- И я тоже,прибавил он, немножко помолчав,- завтра мы уйдем вместе; давай я тебя поцелую - мы братья! Он потянулся ко мне, но на полдороге остановился: в дверях каморки стоял тот, кого мы считали давно погребенным,- Гржебин. Тут только я вспомнил, что несколько минут назад пение за стеной оборвалось - там царствовала тишина, водворенная чьим-то, поразившим умы волонтеров, внезапным появлением. Пока Гржебин молча приближался, мы рассматривали его, как невиданную закуску на конце вилки. Он был бледен и, как видно, слаб еще после продолжительной лежки в госпитале; но, в общем, никаких разительных перемен в нем не произошло - по крайней мере таких, которые, кроме неожиданности, могли бы оправдать вызванный им удивительный эффект: наше пьяно-счастливое и проникнутое сознанием каких-то особых заслуг настроение сжалось, свернулось в жалкий комок, точно пес, получивший пинка... - Что... не ожидали? - выдавил Гржебин, смущенный нашим неловким молчанием. - Как - не ожидали! - точно очнувшись, тряс его руку фельдфебель,- можно сказать, вот как ожидали! Мы усадили его за стол и усиленным угощением старались загладить неловкость встречи. Пока Гржебин отправлял в рот куски снеди, тут же нарезанной моим большим складным ножом, и рассказывал про свое чудесное выздоровление, буквально поразившее персонал госпиталя, я все время не мог отделаться от странных ощущений, как будто уже раз испытанных мною, я силился вспомнить, и, наконец, мне это удалось. Где-то, во время своих скитаний по такому не похожему на другие страны Китаю, мне пришлось провести час на одиноком, без растительности холме из буро-красноватого песку с галькой. Он находился верстах в двух от серого, незначительного городка, меж двумя расходящимися дорогами и весь, как сыпью, был покрыт конусообразными могильными насыпями. Вот там, на этом холме, я испытал нечно похожее: сознание близости закоченевших фигур в крепких деревянных гробах под землей; неестественно жуткий покой мертвых, чьи души, согласно верованиям китайцев, отошли в распоряжение неведомых властелинов неба или земли - смотря по заслугам; каменную непреклонность закона смерти и ясно ощутимое присутствие силы, имеющей власть распоряжаться в царстве мертвых... Убеждение ясное и непоколебимое, что эта именно сила вошла вместе с Гржебиным и одним взглядом тускло мерцающих зрачков убила нашу жалкую радость, наполнило меня непонятным отвращением к бледному человеку, пьющему мое вино. Я не считал себя суеверным человеком, но должен признаться, что в тот момент убедительными мне представлялись рассказы китайцев о людях, находящихся в отпуску у смерти: они всюду вносят с собой дыхание потустороннего, и в их присутствии умирают улыбки... До сих пор не могу простить безудержности собственного языка: не выскажи я своих мыслей - может быть, ничего бы и не произошло!.. Но я не мог: странные ощущения распирали меня - что случилось, то случилось. Гржебин усиленно старался быть веселым, говорил без умолку, натянуто смеялся, несмотря на наше подавленное молчание, но я встал и заявил, что иду спать. - Что ж так рано? - спросил Гржебин, указывая на недопитую бутылку. - Тебе весело, а мне невесело! - ответил я заплетающимся от хмеля языком,- Удивительное дело,- прибавил я еще,- как это некоторые люди не замечают, что за ними тащится кладбище! Могу поклясться, что, начав говорить, я вовсе не имел в виду кончить этими словами - все вышло как-то непроизвольно, но эффект был поразительным. - И ты тоже это заметил! - воскликнул Гржебин, хватаясь за голову и съеживаясь, словно от удара. Я увидел невыразимую боль на его лице; жалость охватила меня, пока он разряжался сумбурной речью... Да, да... Он сам великолепно знает, что после того проклятого дня, когда ему вздумалось продырявить статую в кумирне, с ним что-то случилось: он стал чувствовать себя как бы мертвым... В госпитале раненые китайские солдаты, которым почему-то стало известно его приключение, сторонились его и просились в другую палату, ссылаясь на невыносимо тягостную атмосферу, якобы окружающую его... Но он надеялся, что казарма и старые товарищи не будут так чувствительны... Однако - нет! Бредни оказались сильнее взрослых мужчин... Ему остается только поскорее избавить себя и других от этих тягостных переживаний, которые могут свести с ума... Он уже раз умирал и таким образом расплатился за первую осечку... Если "те" настаивают (не объяснил, кто "те", но произнес это слово повышенным голосом) - так он не прочь заплатить и за вторую... Нож, лежащий на столе, словно совершил прыжок, чтобы очутиться в его руке, а мой хмель улетучился без остатка при виде человека, который быстро нанес себе несколько ударов лезвием, стараясь перерезать горло... Я и фельдфебель бросились на него и вырвали нож, но должны были сознаться, что слишком поздно: на беглый взгляд, ранения не могли кончиться выздоровлением. И все-таки он выздоровел и явился обратно в свою часть, откуда по собственной просьбе был переведен на бронепоезд. Я тоже перевелся бы на его месте: не надо было иметь много прозорливости, чтобы на всех лицах читать болезненное любопытство и плохо скрытую уверенность, что расплата за третью осечку неминуема. В это верили все и об этом говорили слишком громко - речи могли доходить до его слуха... Теперь мне известно, что на бронепоезде ничего не знали о его предыдущих похождениях, и поэтому его смерти, последовавшей во время ночного боя, смерти при захлебывающемся такании пулеметов, со вспыхивающими во мраке огоньками ответных выстрелов и напряженной суетой перебежек,- не было придано никакого сверхъестественного значения. Но меня - меня мучает все происшедшее - поневоле напрашивается вопрос: о чем оно свидетельствует? О том ли, что я и другие, бывшие свидетели этих сцен, своим необдуманным поведением и намеками наталкивали Гржебина на мысль о его обреченности, которая в результате превратилась в манию, или же то было наказание, низринувшееся из таинственного мира неведомых сил за кощунственное поведение? Кроткий лик Христа чудится мне в поднебесье, и мне хочется воскликнуть: - Ты, о Ты, Всепрощающий! Доколе ты будешь переносить поругание Твоих храмов, которые камень за камнем кощунственной рукой растаскиваются на моей родине? Разве действительно нет предела Твоей кротости, необъятной, как эфирный океан Вселенной?