Были такие, которые говорили, что он просто сошел с ума от непрерывной тридцатидвухлетней отсидки.
Были другие, будто бы понимающие. Те были любителями рассуждать о мировоззрениях в общем, и о преступной идее в частности. Их понимание о преступлении сводилось к тому, что настоящим преступником является не тот, кто, оказавшись в условиях относительной безнаказанности, нарушает уголовный кодекс. Нет, это просто распущенность. Настоящим преступником, полагали они, является тот, кто в принципе отказывается подчиняться каким-либо запретительным законам, вне зависимости от того, будет ли он за это наказан или нет. Такое ортодоксальное отрицание.
Наконец, были третьи, полагающие, что легенда о глухарях — о людях, никогда не выходивших на свободу — всего лишь легенда. Они считали, что никаких глухарей нет. А того человека, о котором пойдет речь, принимали за слабовольного неудачника. Будто бы он отчаялся и в этом отчаянии попытался представить свою жизнь в виде некоего мифа. Будто бы все, что произошло с ним, было не дурацким стечением обстоятельств, а неким путем, якобы сознательным путем, опровергающим общепринятые законы лживой человеческой морали.
И первые. И вторые, и третьи были в чем-то правы.
Сам он никогда не интересовался тем, что о нем думают и что о нем говорят. У него была своя собственная философия, идущая не от рассудка, а происходящая исключительно от жизненного опыта. И эта философия, те выводы, к которым он пришел. Являлись его единственным богатством, нажитым в пути.
И хотя рассуждения его слагались порой в причудливые мыслеформы, из них можно было понять, что человеческая судьба не зависит от какого-то «генерального выбора» а слагается из минутных вспышек эмоций, желаний, пристрастий и регулируется симпатиями или антипатиями. Метафизика его была хаотична. Но именно хаос он считал единственной возможностью порядка.
Он был убежден, что фатум, та самая судьба, это просто возможность, просто белый лист, на котором каждый способен оставить свой неповторимый рисунок. То есть судьба — как открытая возможность для легенды. И человек имеет полное право стать соавтором своей судьбы, насытить полотно жизни яркими поступками и положить глубокие тени осмысления этих поступков. А может малодушно уклониться, но тогда полотно его судьбы будет расписано кем-то другим, а сам он станет просто трафаретом на общем трудноразличимом фоне. Так он считал.
Что же, события его собственного мрачного пути убедительно показывали ему же, что состоявшаяся жизнь не нуждается ни в оправдании, ни в осуждении. Состоявшаяся жизнь сама по себе — уже путь. А путь не зависит от оценочных суждений. Путь не бывает «плохим» или «хорошим». Путь просто ведет к некоему пункту. И если кто-то хочет избежать всего того, что произошло с героем этим строк, то ему просто не нужно идти в этом направлении. Идите к себе. Всё просто.
Когда я сказал ему, что хочу написать о нем повесть или несколько рассказов, он усмехнулся. Усмехнулся и ответил, что любое истолкование его жизни будет непременно лживым, потому что в его судьбе есть последовательность, но нет смысла. Просто цепь поступков, вызванных внутренним убеждением в необходимости их совершения.
Признаюсь, что я действительно не всегда понимал, чем именно вызвана эта необходимость. И если то, что произошло с нами на Лысом Острове, имело вполне конкретное объяснение, то вся его жизнь в целом представлялась мне какой-то скверной авантюрой. И я действительно не понимал, зачем, ради чего ему нужно было так изуродовать себя, вторгаясь в размеренное гниение лагерного мира, вызывая лишь непонимание и агрессивное отчуждение. И все для того, чтобы прибавить еще несколько лет к уже отсиженным, бесконечно долгим годам.
Не понял я этого и тогда, когда получил от него письмо из Вышневолоцкой тюремной больницы, где он умирал от туберкулеза. В то время у меня были деньги, достаточные для взятки тюремным докторам и конвою. Так без одного дня неделю я пробыл с ним в одиночной камере-палате.
Мы выпили бессчетное количество бутылок сухого красного вина, выкурили два стакана неплохой травы, и он рассказывал мне эпизодические события своей жизни в той последовательности. В которой они проплывали перед его угасающим сознанием. Видимо так они запечатлелись в нем.
И я не решился что-либо изменять, объяснять, дополнять никчемной отсебятиной. Просто в те шесть дней я почувствовал вместе с ним полную потерю интереса к тому, что совсем еще недавно казалось таким важным, таким значимым.
Прощаясь, он попросил не интересоваться впредь его судьбой. И если по какой-то случайности мне станет известно о его смерти, то мне следует воздержаться от проявления глупого сострадания к покойнику, и не забирать его труп из тюремного морга. Он пожелал и смерть разделить с тем миром, где провел всю свою жизнь.
Итак, окончен путь земной.
Все то, что в прошлом — зря.
Устав расписан Сатаной
Сего монастыря.
Его нестройных песен хор
Принять — сойти с ума.
Моя молитва — приговор,
Мой монастырь — тюрьма.
Ал. Поздняков.
Разве я не рассказывал тебе прежде, за что меня Фашистом прозвали? Нет? Так ведь без этого ты ничего не поймешь. Это как раз самое начало. Только ты расслабься. Никакого глубокомыслия или каторжанских мудростей ты в моих речах не встретишь. Ничего этого нет во мне. И гладкости речи я в строгих тюрьмах обучался, где кроме чтения книг с библиотечными штампами года так тридцать седьмого и заняться-то нечем было.
Мы же просто сидим, выпиваем, как многие люди сидят и выпивают. Обстановка, конечно, своеобразная. Да и от меня почти ничего уже не осталось.… Ну так что ж, ты ведь за этими приехал: откровения умирающего выслушать.
Будто исповедь.… И всё же я не понимаю, что людьми движет, когда они малознакомому человеку в поповское обряженному, свои сердечные тайны вышёптывают. Думаю, что им свою душу, будто половичок, позволяет вытряхивать незначительность прегрешений. Да и тайн у них никаких нет. Какие там тайны… Красный свет с зеленым перепутали, да не там трассу пересекли. Или карьеру по чужим головам прокладывали. Так это так, ничто. Об этом молчать лучше. Чтоб дураком не прослыть.
А может кого-то жажда терзает. Знаешь, такая жажда прокаженного язвы на обозрение выставить. Пожалейте меня, увечного. Вроде бы и легче становится, когда милосердные сочувствуют. Выслушают, простят.… И что с того?
Спросишь, почему именно тебя письмом позвал? Как ответить… Ты же делал вид, будто понять меня пытаешься. Какие-то рассказы хотел сочинить. Чушь все это. Просто я видел, что там, на Лысом Острове, смерть тебя рассудка не лишила. А это редко случается, поверь. Вот я жизнью искалечен. Так ведь и ты ей искалечен, по-своему, изуродован. И как бы ты ни объяснял себе это уродство, как бы ни сопротивлялся, суть одна: болезни наши схожие. Мы оба — душевнобольные.
И оба не хотим этого признавать. Только твое отрицание во многом наивное еще, детское. Всё пытаешься мир через себя пропустить. Фильтруешь. Травишься. Будто болезнь провоцируешь, чтобы очаги выявить и лечение начать. Чушь. Болезнь неизлечима. И окончательный диагноз ставит патологоанатом. Я уже близок. Ты еще поблуждаешь, поребячишься.
А мое детство закончилось, не успев начаться. Я же, можно сказать, сирота но не фольклорный отнюдь. Дитя перегибов. У нас ведь «сиротки» предмет душевных спекуляций. Вроде бы такие ущербные существа, что и на поступки их иначе смотреть нужно. Нутам республика ШКИД, тяжелое детство, лясим-трясим, каменные игрушки, машинки с каменными колёсиками… Шпана, конечно, но с обоснованием. В общем, за что маменькиных сынков наказывают, сироток за это по голове гладят. Беспощадно так поглаживают.
Только всё это ко мне почти не относится. Вот почему.
Отец мой безвестным питерским камнетесом был. Надгробия для членов райкома партии ваял. Спивался, разумеется, постепенно и сгинул как-то глупо. Не помню и не знаю. То ли разбился на машине, то ли сбила его машина. Подробности его смерти дома не обсуждались, а я еще карапузом был, чтобы что-то самостоятельно понимать. Фотографии только помню смутно, да надпись на одной из них: «В камне нет ничего, кроме камня». Что хотел сказать… Пьяный, наверное, был.
Знаешь, вот говорю о родителях и думаю. Что в любимых историях пересиженных рецидивистов часто фигурируют мама-балетмейстер и папа-генерал КГБ. И человек — будто данное произведение физики и лирики. Самоутверждение. Пусть и чрез ложь.
Я это понимаю. Прошлое, бывает, так запутывается. Что некоторые фантазии принимают вид реально происходивших событий. И, наоборот, действительные факты какой-то чертовой сказкой кажутся. Тут просто определиться нужно. Чтоб разум не потерять. А было или не было… Кому это интересно?