И он захлопывает крышку люка.
КЛАССИКА
Я болтаюсь в невесомости, в абсолютной темноте, отравка Крамера карабкается по древу моей нервной системы. Сенсорные сигналы уменьшились почти до нуля. Ни цвета, ни звука, ни черта. Ничего не происходит. Сплошные восьмидесятые.
Неожиданно — увесистая тревога. Меня накололи. Эта штуковина — машина времени. Сейчас 1983 год, я уверен. Стерильность. Ничто. Неужели никто не видит, насколько здесь тоскливо?
Глубоко вдыхаю — порывы наполняют мироздание, когда я пытаюсь спокойно размышлять. Мёртвые фазы истории всегда приходят к концу. Однажды даже самые тёмные из моего поколения осознали, что, мы растём в вакууме и почему бы нам не наполнить его самим. И в конце десятилетия взопрели озимые цветов, составленные из наркотиков, музыки и вялых попыток творчества.
До тех пор мне просто надо было стоять в стороне. Снова.
Откуда мне пришла мысль, что процесс может быть ускорен? Ромбоиды разворачиваются в космосе — призмы расширяются и сжимаются, когда грохочут мимо на поводу у вытесненных молекул. Булавочные зрачки тысячи звёзд растягиваются в линии ускорения. Мимо медленно тянется нечто массивное и рычащее, иронично-головоломное искривление, нескончаемо вздымающееся по центру. Я стреляю в брюхо облака, и поток клеточной флюоресценции разоблачает сердце этой штуки — почковидные существа носятся туда-сюда через опустошённую сетку. Ощущение — как найти микросхему в устрице. Эмалированные фиговины вроде магнитов на холодильник разгоняются по схематическому участку перегруженной системы.
Я на той же поверхности, встречаюсь с одним. Могу только допустить, что его лицо — первое в своём роде. Оно походит на паршиво вылепленный памятник. Другие марионетки носятся сверху как крутящиеся мусорные баки. В них нет ничего похожего на жизнь. Я обращаюсь к ним со всем спокойствием загнанного в угол вождя.
— Вы так меня напугали, что я чуть не обосрался, и вы, гадство, в курсе!
Содержание превращается в визуальное облако данных, его луковица зависает в космосе между нами. Однако смысл настолько прост и груб, что облако состоит в основном из моей головы, в ужасе распахнувшей рот. В ответ эмалированный гоблин воздействует на образ, дёрнув голову за челюсть. Его жест переводится так:
— Если и череп, и зубы сделаны из кости, зачем нужны дёсны?
— Есть причина.
— И какая?
— Я знаю, что есть причина.
— Бывают ли у насекомых синяки?
Я окружён лыбящимися, буйными технотроллями, роботизированной аварийной бригадой, хохочущей до упаду и со смехом возвращающейся в строй. Изображение моей головы хватают, сдирают кожу, как капюшон — и, наконец, проволочные поплавки забрасывают забытые полушария моего мозга вопросами. Нанесение увечий цифрами. Свирепая карнавалия в лихорадочном раю ослепляющей мигрени и насмешек. Высоко вверху они держат реликт чужаков, усиливающий опыт. Он называется «Не воспринимай свои веки слишком серьёзно, Билли Джин», и мне дали понять, что это «Книга Жизни».
— Не может быть, — выплёвываю я, сопротивляясь каждым взволнованным фибром.
— Не. Будь. Таким. Тупым, чувак!
Под звенящими звёздами стояли они мучительно неподвижно, и я ясно осознал, что они носят клетчатые штаны, и в этом действии подразумевался для меня приказ присоединиться к ним и обрести свидетельство священных измерений. И зацепился я быстро, но они образовали мыслеформу, сообщившую мне, что если я откажусь, меня поместят в фильм Чарли Чаплина и результирующая депрессия станет моим завершением. И как бы в пример, вселенная схлопнулась в неподвижный, плоский, чёрно-белый прямоугольник, в котором висела фигура — наверняка Чаплин, проделывающий очередной угрюмый трюк и ожидающий раболепства.
— Ты в порядке, Эдди? Ты орал там как резаный.
Мои руки взлетают к глотке Крамера, и он отскакивает, выволакивая меня из изоляционного чана. Когда он высвободился и отшатнулся от меня, я осознаю, что наркотик ещё в струе: стены — как бумажные экраны, всё здание — полупрозрачная трехмерная схема.
— Ох, ё! — хрипит Крамер. — Джоу говорила, что ты норовистый товарищ.
Изо рта у него вылупляется эктоплазматическая мыслеформа, Джоу собственной персоной, со словами:
— Крамер врёт. Этот ублюдок перепашет тебе внутренности крючком, чтобы найти что-нибудь занимательное.
Когда Крамер движется, я вижу свисающий с него четырёхмерный кусок человека, словно ганглий за глазом. Это варикозный корень его намерений, и я успеваю заметить его дерьмоядовитое уродство за миг до того, как наркотик отпускает.
Вернувшись домой, я ощущаю себя жуком, проснувшимся и обнаружившим, что он превратился в клерка. Больной, под ножом часов. Лежать во тьме, пока не исчезнут тяжёлые ощущения. Только вот мне такое время не дано.
ГРААЛЬ
— Религия — опиум для народа, Эдди, — Крамер лыбится, высыпая серый порошок в миксер и возвращая крышку на место. — И дешёвый. — Щёлкает выключатель, и содержимое размывается.
— Что это?
— Церковная фармакология. Истолчённые святые мощи. Высушенный и просеянный праведник. Или это сработает, или Библия — отстой, мой друг.
— Человеческий прах?
— Опасен для здоровья, если его правильно приготовить. Но не забивай такими материями свою неадекватную голову. С этими сухими прелестями я еле ноги унёс из ограбленной могилы. Себ и Вольфганг остались там. Для перехода я тормознулся десятью тысячами миллиграмов пирацетама и толчёным порошком этих красавчиков.
Он поднимает нечто, похожее на палочки мела.
— А что это?
— Рожки жирафа, в остальном бесполезного. Странно, а? — Но по его голосу ясно, что ничего странного он не видит.
Я глотаю смесь, на вкус — ржавчина или цветочный чай.
— Сколько активных ингредиентов?
— Что я называю «пониманием проблемы».
— Которой?
— Тысячная процента раствора.
В чане разглядываю перетекающие формы трипа, веющие сквозь тьму. Панорамное скольжение над случайными коэффициентами жизни, сердце трепещет в ускорении вверх. Всё-таки есть что-то в этом затхлом веществе. Несуетно подавляющая форма.
Повторяющиеся на одной ноте небеса отступают, как астроблудница. Я думал, небеса будут бурными и переменчивыми, а они оказались застарелыми. Люди-изваяния застыли, будто в быстросохнущем цементе. На лезвии лобзика торчит древняя нравственность, рассечённые и колышущиеся оправдания. Местные обитатели скользят по мне взглядом, словно я часть ландшафта, выступ умеренного нахальства.
Таинственная поездка под круиз-контролем продолжается — всё, что отвергают на небесах, раздувается в поле зрения. Свитые вульгарные стоки опустошаются в глубокий океан. Подозрение щедро накатывает на берег и отступает. Разноцветные детали плывут по течению, как мёртвые плоды моря. Молекулы домыслов колышутся в торжестве, воздух медоточит свободной индивидуальностью. Море стало водопадом, который грохочет и беззастенчиво падает на бесконечный синяк — мягкий родник ошибок Бога. Я тотчас же добавляю себя к его усилиям, бросаюсь вниз — и как Алиса, летящая в колодце, замечаю занимательные пласты на проплывающих мимо стенах. Здесь и праведное негодование, отказывающее в благочестии, и хулиганистое восстание, подавленное унижениями, и генная память о сарказме. Представьте сообщение, которое я мог оттуда вынести. Четыре миллиона лет концентрированного презрения, запертые в ДНК современного человека. Уже ископаемые записи должны быть завалены образами издевающихся неандертальцев. Ещё в незапамятной древности умели опускать. Подумайте, чему можно научиться у латиметрии. Я слышу отражённое эхо во внутреннем святая святых веселия. Если это не входит в просвещение, я и не знаю, из чего оно состоит.
Это словно проснуться перед тем, как удариться о землю — я почти ныряю в небесный свет черепа Бога, когда трип обрывается. Экстренно выдернутый проводами обратной связи, я ползу из чана.
Комната вихрится пламенно-красным — Крамер выламывается в пароксизме трансформации. Копыта как утюги, чёрное пальто, нос полон зубов, глаза флюоресцируют, и клубок рогов отсюда до потолка. Парень решил, что он — какой-то подвид северного оленя.
— Рога на вешалки, а? — Я восстаю, расширяюсь и струюсь героической энергией. — Вселенная исходит из моих ноздрей.
Религия дала мне ещё две вещи — позволила сляпать срабатывающий на насмешку психический капкан, прикреплённый к чакрам Крамера, и, размывая грани между фактом и вымыслом, разрешила поверить, что насмешка действует в этом мире. После данных в ощущениях часов красноречия, когда я разнёс в пух и прах идею, что он не знает, где кончается душа и начинается его одежда, Крамер ответил просто:
— Тебе ещё предстоит многому научиться, Эдди, — боль не кончается в детстве.