воспринять буквально. Подтянула к себе ноги, уселась по-турецки. Во всей её фигуре была какая-то незаконченность, недопроявленность. – Я заглянула вчера. Под ним… извивалась девочка. Она была спиной, на четвереньках, меня не увидела, и я – только её волосы, да, черные волосы. В комнате чёрт пойми что, запах просто невыносимый. На полу мусор, в кухне что-то варится. Они явно кололись. Он… – смесь смущения и растерянности, – он даже не остановился, Юш. Он даже не вышел из неё, когда я зашла в комнату. Показал мне на дверь и улыбнулся. Жутко улыбнулся. Как будто в отместку за что-то, только я не понимаю, за что… Сношаться при матери, живой, это же надо! – она зажала рот рукавом, вспоминая. – Чем я его задела? Что сделала не так? Мы любили его. Даже ты. Насколько ты вообще способна любить кого-то.
Юна подумала: «Странно, что он ещё что-то может». Потом уточнила:
– И ты ушла?
– Ушла. А что мне было делать? Сменит замок, и всё, не попасть.
– Может, хватит уже "попадать"? Большим мальчикам это не нравится. Ты открываешь своим ключом. Нарушаешь личное пространство. И удивляешься, что оно оказалось слишком личным?
– А как ещё с ним быть? Он на особом счету. При всей анонимности лечения и так далее, он уже не восстановится в университете, не сможет выполнять даже простую работу. Мне объясняли: внимание не держится. Ему не к кому обратиться, кроме нас, а нас он, похоже, ненавидит. Как прикажешь с ним поступить? Запереть? В окно полезет. Начнёт кричать, захочется дозы, соседи вынесут дверь. Огласка в таких делах…
– Да, да. Когда он, даже пакет не завязав, мусор со шприцами выносил из окошка, это было совершенно незаметно. На площадку. Под домом.
– Окна занавесил, – продолжала Цецилия, не слыша её. – Мрак кромешный. Одна настольная лампа горит. Может, я, конечно, в такой момент пришла… Не могу я его оставить. Что бы ни вытворял… Раньше же был такой хороший ребёнок! Умный, талантливый. Вон, музыкой занимался, рисовал красиво… А теперь что-то в нём как будто сломалось. Какой-то маленький винтик. И всё. Был у нас Герман, и не стало Германа.
– Живых не хоронят, – возразила Юна.
– И всего двадцать лет.
– Двадцать один.
– Неважно. Не жил-то толком. Сам себя хоронит, вот оно что. И мне что делать? Смотреть? Молча? Отвернуться и молчать? Я не лучшая мать. Но я не смогу. – Неуверенно улыбнулась. – Ты, наверно, думаешь: опять она ноет…
– Ничего я не думаю.
– …ноет и ничего не делает. Это ты у нас делатель. Я даже трудоустроиться уже не в состоянии, чтобы себя занять. Сижу, вяжу, шью, а мысли – там, с ним… Не переключиться. Работодателям нужны молодые, здоровые. Вроде тебя.
Юна усмехнулась. В её рюкзаке лежали ампулы с анальгетиком. Ей захотелось пошутить про заколотую щиколотку. Про доктора Хауса и зависимость от обезболивающих. За забор зубов, в речь, смех не вышел.
– Вроде меня, да. Ты права, – она ограничилась сарказмом.
– Ты недостаточно хороша для балета. Но это не значит, что все остальные дороги тебе заказаны. Я знаю массу мест, где ты могла бы себя применить. Не в стриптизе, нет. В более приличных местах. Не смотри на меня так. Тебе, с твоим характером, надо было работать в органах. Например, на допросах. Ну, или как бабушка. Вы с ней конфликтуете, а почему? Похожа ты на неё, сильно похожа. Психологически очень давишь. Всё расскажут, лишь бы отошла.
– Я и отойду, – младшая встала. На радушие, за весь разговор, Цецилия выделяла пять минут. Они кончились.
– В душ? – поинтересовалась старшая, не меняя позу. Младшую тянуло из кожи вон.
Комната перестала быть тёплой. Теперь она её выталкивала. Всё было хорошо, красиво и на своих местах. Всё, кроме неё.
Дочь не вписывалась.
– В Пушкин.
***
Отец недолго был их современником, её и брата. Тем не менее, линии пересеклись в самом значимом отрезке: им – начало, ему – конец. Никому не хватило. Людям в принципе редко чего-то хватает.
Цецилия предупреждала все желания мужа, кроме одного.
Родион хотел мальчика. Появилась Юна. Он пожал плечами. Не больно-то и хотел.
Раньше, до самого брака, мать увивалась вокруг него, слушала, всячески помогала, влюблённая лаборантка. Его бессонные ночи превращали её в тень. Его вычисления бегали под её карандашом. Так продолжалось до тех пор, пока он ни заметил её полупрозрачной, как полёт стрекоз, неуместной в грубом мире красоты. Она была как шлейф дорогих духов: её присутствие ощущалось не сразу, но проникало в самые тайные уголки его существа. Поженились, чтобы больше об этом не думать. А подумать было о чём. Формула, поиском которой кипели мозги, нашлась.
Стране нужны умы, нужны в секрете. Один из них был Родионом Волковым. Итак, ум настоятельно пригласили на государственную службу. Самое страшное оружие – не ядерное и не атомное. То, что поражает незаметно, куда страшнее. В этом и заключалась его деятельность.
Лия, малышка Лия в белом халате, с серьёзностью студентки, сопровождала его везде, где бы ни был и чем бы ни занимался. Безукоризненная, как яд, и точная, как мензурка. Он хотел видеть её такой. Она такой стала. Человек ведёт себя со всеми по-разному, в зависимости от реакции. Между ними будто бы образовался экран, усиливающий главные качества обоих. Логично, что заземлением для их пары могли стать только дети. Младенцы пахли. Запахи мешали. Заземлиться не получилось. После рождения Германа с детьми было покончено. Родители сильнее увлекались химией, чем физикой. Но, если дочь никого не отвлекала, самостоятельная, с нездоровой для ребёнка отчуждённостью, то сын от нехватки внимания страдал. Делал пакости, чтобы привлечь, за что не получал ни ремня, ни нотаций. Рос среди интеллигентов. Он не сдавался. Его отправили в четыре кружка разом. Не помогло. Потом убили отца. Помогло.
После гибели Родиона у Цецилии поехала крыша. Они переехали из Москвы в её родной город, продав квартиру. За бесценок. Там детьми занялась их бабушка, Нонна, деспотичная и непререкаемая, как удар хлыста. Мать больше не работала по специальности. Мать больше не работала вообще (если опустить заказы на одежду). Пять операций на сердце позволили ей сидеть дома легально.
Отца изначально интересовало всё, так или иначе связанное со смертью. Он не был убийцей. Он был учёным. Посмотрев на свою семью сейчас, остался бы доволен. Смерть была везде.
Отец химичил. Сын химозил. Началось с любопытства. Не столько к состоянию, сколько к его запретности. Нас увлекает всё, что до сей поры нами не