— А вы разве не брат Каин? — спросила она.
— Да нет, — ответил он просто. — Я вообще вам не брат, а потому и не Каин. Ладно! На других наплевать, вот вас-то мне очень жалко!
— Нас? — спросила она тупо.
— Да нет, черт с вами со всеми! Вас одну жаль! Одну вас, Тамара Георгиевна! — Он поднял с пола стакан и спокойно выпил его до дна. — Ну что ж, потешу вас еще одной сказочкой. У персидского царя Камбиза был судья неправедный. Так царь повелел его казнить, кожу содрать, выдубить и обить ею судейское кресло, а потом на это кресло посадил сына казненного и велел ему судить. И, говорят, тот судил уже правильно. Так поинтересуйтесь когда-нибудь, сколько кож на этом вашем кресле. Ведь нормальная жизнь следователя вашего толка — пять лет, а потом в собачий ящик. Ну а что еще делать с уголовником, когда он свое сработал? Шкуру с него долой, и в яму! И нарком ваш там, и все его помощники там же! И начальники отделов — все, все смирнехонько рядышком лежат! И вам туда же прямой путь! А мне жаль вас, молодость вашу, свежесть, а может быть, даже и душу — все, все жаль! Не такая она у вас уж скверная, как вы себе это внушили, лейтенант Долидзе! И выглядит она совсем не так, как вам кажется. Взбалмошная она, глупая, вот беда! Ведь и сейчас вы играете роль, а не ведете следствие. Артисткой вам бы быть, а не следователем. Эх, девочка! Куда вы полезли? Зачем? Кто о вас плакать-то будет? Отец-то жив?
«Но как он узнал о ГИТИСе, — подумала она, почувствовав косую тоскливую дрожь, — как узнал? Но узнал же, значит, значит…»
Она вздохнула и подняла трубку — вызвать конвой, а он поглядел на нее, хотел что-то сказать еще и вдруг увидел, что ее нет, как нет стола и комнаты с серо-желтыми обоями, а есть только какая-то мутная пелена, что-то ровное, подернутое легкой рябью, зеленое и черное. Оно слегка колебалось, падало и поднималось — над ним мелькали белые пятна, чайки, что ли?
— «Как бы меня не стошнило, — подумал он, — в углу плевательница, надо…»
…Когда зека заколотило и затрясло и он стал зеленым, страшным и мертвым, с вытянувшимся лицом и какими-то перекрученными руками и ногами, она бросила трубку и кинулась к нему. И тут он встал, постоял с секунду очень ровно и рухнул во весь рост, не сгибаясь. Тут стоял маленький столик, и он угодил виском прямо об его угол. Она закричала.
Он лежал недвижно, на его лбу набухала красная груша. Она опустилась на колени и осторожно подняла его голову. Под ее пальцами все время по-стрекозиному билась упрямая тонкая жилка, пальцы у нее стали липкими. В Большом доме по-прежнему стояла тишина, шла ночная смена, никого не было на этом этаже, кроме них двоих, и она стояла перед ним на коленях, держала его голову и повторяла сначала тихо, а потом уже громко и бессмысленно: «Ну что же я… Ну что же я… ну что же я в конце концов…» А трубка висела, раскачивалась, и в ней уже слышались голоса.
Так их и застал конвой.
— …И вы так ни разу не болели? — спросил Штерн. — Ну, чудо! Ну просто чудо, и все… В больнице-то хоть раз лежали?
— Да нет, не лежал, — ответил Каландарашвили и вдруг как-то очень прямо, с улыбкой поднял на Штерна глаза. «Ты вот мне подыгрываешь, а я с тобой не играю», — поняла его улыбку Тамара.
Они сидели в отдельном кабинете ресторана НКВД. Помещался этот ресторан в самом Большом доме, в нижнем этаже его, и поэтому окна их кабинета выходили на двор — на длинное и низкое здание внутренней тюрьмы. Но сейчас тюрьмы видно не было. Ее закрывали нежно-золотистые занавески. И от этого в кабинете стоял тихий, мягкий полусвет, и все выглядело уютным, белым и спокойным: скатерть, бокалы, фарфор, серебро.
— Да, но тогда вы поистине железный человек, — вздохнул Штерн, — не то что мы, совслужащие, люди эпохи Москвошвея. У нас и то и се; и гастрит, и колит, и бронхит, и еще черт знает что. Но я вам вот что скажу: лагерь у вас тоже был какой-то особенный, не лагерь, а северная здравница! Ну как бы там ни было — за ваше! За ваше мужество, жизнестойкость, жизнерадостность, Георгий Матвеевич, за то, что вы с нами. Тамара, а как вы?
— Я не буду, — ответила она тихо.
— Ну и не надо, дорогая. Не надо! Красивая женщина не должна пить. А вот мы за вас… Ух, хорошо! Давно такой коньяк не пил. И все-таки, Георгий Матвеевич, какой же лагерь-то у вас был? Может, инвалидный какой-нибудь?
— Да нет, — пожал плечами гость, — зачем инвалидный? Лагерь как лагерь. Как все концлагеря Советского Союза: зона, барак, колючая проволока, частокол, вышка, часовой на вышке, за вышкой рабочий двор, ночью прожектора. Подъем в семь, съем в семь. Уходишь — темно, приходишь — темно. Рабочая пайка — семьсот граммов, инвалидная — пятьсот, штрафная — триста. Вот и все, пожалуй. Если не касаться эксцессов.
— А если касаться?
Старик поднял бокал из дымчато-рубинового стекла с геральдическим золотым леопардом в медальоне и посмотрел его на свет. Потом слегка щелкнул по краю — звук получился нежный, печальный, замирающий.
— Фамильная вещь, — вздохнул старик. — Венецианское стекло. В музей бы его. Если касаться эксцессов. Роман Львович, жизнь там была тяжелая. Бывали времена, когда утром не знаешь, доживешь ли до вечера. Ну да вы сами знаете, что было.
Лицо Штерна сразу посуровело.
— Не только знаю, но вот этой рукой, что поднимаю за вас бокал, подписывал обвинительное заключение. Все эти негодяи прошли по военному трибуналу. Так что большая часть из них вот… — Он слегка щелкнул себя по виску.
— Да? — взглянул на него старик. — Хорошо.
— А вот в лагере заключенные небось об этом ничего не знают, — усмехнулся Штерн. — Думают, что они сейчас домами отдыха командуют. Так?
Старик усмехнулся.
— Да нет, пожалуй, не совсем так. Что их расстреляли — в это верят.
— И что ж говорят об этом?
— Да разное говорят. Одни говорят, что это были японские шпионы и их за это расстреляли…
— Здорово! Умно! А другие?
— А другие говорят, что это были советские люди и их тоже за это расстреляли.
Тамара не выдержала и хмыкнула.
— Да, — согласился Штерн и тоже улыбнулся. — Смешно, конечно («Смешно», — подтвердил старик), но ведь и печально, Георгий Матвеевич. Неужели никому из этих здравых взрослых людей не приходит в голову самая простая мысль, что все эти расстрелы были вражеской диверсией — и не японцев, конечно, нет, это глупость! — а вот этих бандитов-троцкистов, ягодинцев, блюмкиных — людей, у которых руки по локоть в крови?! Неужели не приходит?
— Нет, — покачал головой старик, — это в голову никогда не приходило. — Он вдруг усмехнулся. — Да и как оно может прийти? Ведь все мы были диверсанты, их люди. Так, значит, диверсанты пробрались в лагерь, чтоб уничтожить свои же кадры? Зачем? Непонятно.
— Чтоб возмутить народ! — вставила Тамара.
Старик повернулся к ней.
— Да, действительно, очень нужны мы, диверсанты, советскому народу. Ведь на следствии нам растолковывали, что народ все знает и ненавидит нас как бешеных псов и наймитов капитала. Поэтому, мол, и дети отрекаются от отцов, а жены сажают мужей. И разве вы сами не говорите своим подследственным, что если бы не органы, то народ давно бы разнес нас по кусочкам («К счастью, еще не успела», — подумалось Тамаре), нет, мудрено! Очень это уж мудрено, Роман Львович. Никак эта сложнейшая стратегия не уместится в наши примитивные зековские головы.
— А что власть может без всякого закона уничтожать своих граждан — это в примитивные головы легко укладывается? — горько покачал головой Штерн. — Эх, люди, люди! Граждане великой страны, творцы пятилетки! И легковерны-то вы, и слабы, и малодушны, и как только прижмет вам палец дверью, готовы вы… Да что говорить? Сам человек и сам, наверно, такой!
— А бить эта власть может, — сурово перебил его старик, — а отбивать легкие на следствии она может? Сажать отца за сына она может? А «слушали — постановили» — это что такое? Мы же юристы, Роман Львович, так скажите мне — что же это такое? А?
Штерн пожал плечами.
И по кабинету на мгновенье, как призрак, прошла короткая, до предела напряженная, душная тишина. Тамара привстала, взяла графин, налила себе половину фужера и выпила. Все молча, отчетливо, резко.
— А вас били? — спросил Штерн обидчиво. Ему испортили его любимейшую арию, не дали допеть до конца.
— Меня нет, — с каким-то даже сожалением покачал головой старик. — Нет, меня они что-то не били. Слушайте, Роман Львович, да я отлично знаю, что это делала не Советская власть.
— Тогда кто же?
— Не знаю. Черт! Дьявол! Сумасшедший! Но только умный сумасшедший! Такой, который отлично все понимает. Ведь как было? Приезжает…
— Георгий Матвеевич, милый вы мой! — вдруг взмолился Штерн и поднял к груди обе толстые волосатые руки с золотыми запонками. — Ну зачем нам опять все это? Пайки, расстрелы, карцеры! Ну к чему они? Вот графинчик, вот закуска! Я виноват — завел эту бодягу, а дама вон уж соскучилась и начала без нас. Давайте и мы…