Любой из нас скорее согласится, что он плохой художник, или поэт, или врач, чем признать себя не лучшим в умении парить и париться. И это совершенно серьезно и значимо. И споры в этом вопросе непримиримы.
Но, если ты дошел до состояния благостного покоя, когда тебя не волнует никто и ничто, когда у тебя нет никаких желаний, даже женщины, а только прийти домой, лечь в чистые и холодные простыни и провалиться в сон, значит, тебя парили правильно и ты был в бане.
Во всех остальных случаях ты в баню не ходил — ты ходил мыться.
А вот все отвратительное и только изредка прекрасное в мире — есть женщина, что я и раньше подозревал, а теперь знаю доподлинно. (Спасибо, Юля.)
Где-то в середине должны быть нежные встревоженные девицы. Но тут у меня опыта мало.
Пара десятков девственниц, которые благодаря своему непреодолимому желанию и моим усилиям лишились этой данности, не могут служить основанием для умозаключения из-за малого количества наблюдений.
Тем не менее, работая длительное время консультантом в гинекологической клинике, я столкнулся с одной парадоксальной ситуацией, определяя показания к срочному хирургическому лечению по поводу аппендицита, гнойного воспаления придатков или разрыва фолликула у девственницы (последнее срочной операции не требует).
Так вот, опросы и обследования показали, что девицы встречаются в популяции только до 14 и после 27 лет?!
Куда они исчезают от 14 до 27 лет и откуда вновь появляются после 27 — этот парадокс доказательная медицина объяснить бессильна. И мой скромный опыт наблюдения двух десятков девиц в районе 18 лет, как я уже говорил, статистически недостоверен. Их можно принять к сведению только как исключение. К тому же я не помню ни лиц, ни девиц, а учета не веду.
Существует миф, будто женщина привязана к персонажу, дефлорировавшему ее, всю жизнь. Не думаю. И как быть сегодня с тинейджерами, которые теряют девственность, обкурившись, наглотавшись таблеток, и не помнят ни где, ни как; с одним или с целой компанией.
Во всяком случае, мои девицы забыли о своей драгоценной потере на следующий день, может быть, через неделю. За одним исключением, и то, думаю, не из-за потери девичества.
Она забралась ко мне в кровать после того, как подбросила монетку — «орел» или «решка». Выпала «решка». Она тем не менее разделась и легла под одеяло… Наплевав на судьбу… И напрасно.
Мы познакомились на Моховой у Театрального института, куда она поступала. Видная девица. Густая рыжевато-русая, длинная, толстая коса.
Каждый день мы встречались у ее института на Моховой. Светлые ночи и ее длинные белые ноги, и запах свежести от ее волос, когда она спала, повернувшись ко мне спиной. Через полгода нарисовалась очередная жена.
— Не уходи! Не бросай! Посмотри на меня! Разве она лучше?!
— Что же делать, пришла другая…
А через восемнадцать лет ко мне на отделение пришла девочка лет четырнадцати и спросила: «Вы доктор такой-то. Моя мама больна, ей нужна операция. Она хочет чтобы операцию делали Вы».
— А как фамилия твоей мамы? — спросил я, пытаясь понять. Была названа фамилия известного артиста…
— Хорошо, пусть приходит…
Я сразу узнал ее, хотя выглядела она неважно. Значит, все эти годы она меня помнила, может, даже знала, что я один, но не появлялась. Не могла простить!..
— Будешь оперировать меня?
— Буду, если доверяешь. Я постараюсь.
Я бы все исправил. Я бы вернул ее! Ведь она, оказывается, одна такая! Но поздно — саркома с метастазами. И я бессилен… И все бессильны… Через три месяца она умерла.
Я не взял ее портрет — может быть, одну из лучших работ Валеры, потому что появилась тогда другая. Где он? В «Русском» и в «Третьяковке» нет — я справлялся. Может, у кого-нибудь из коллекционеров или уже за рубежом? Не знаю. Но я ищу. Возможно, найду. Хожу смотрю немногие фильмы, в которых она снималась, — и помню, помню, ее помню.
А женщины, каждая новая — рвали фотографии, рисунки, письма; поворачивались спиной к афишам предыдущих… Вот их всех я как раз и не помню.
Свой ответ Заславскому я придумал. Сейчас спущусь в гранитную нишу набережной на ступеньку и запишу…
Я сел на ступеньку, но писать не хотелось.
«Передам устно».
Я вошел в предбанник. Мурик и Жорес беседовали о мифотворчестве, приходя к выводу: что такое миф — никому не известно. Сережа Вульф, бросивший пить и потому находящийся в стойкой депрессии, но не потерявший юмора, хмуро заявил: «Я знаю, что такое миф. Миф — это порошок».
Художник Арон Эйнштейн приехал из Нижнего Тагила, где он мечтал стать художником с детства. Его практичная еврейская мама говорила ему: «Арон, зачем тебе быть художником? Ты хочешь валяться пьяный на земле? Иди в монтеры! Будешь закручивать лампочки. У тебя всегда будет работа!»
Арон был послушный мальчик и пошел в ПТУ, откуда через полгода сбежал в художественное училище, где быстро осознал, что он такой гений, каких вообще больше быть не может. Нигде. По крайней мере, в Нижнем Тагиле.
Поэтому, закончив училище, он отправился в Санкт-Петербург поступать в Высшее художественное училище имени Мухиной.
В «Мухе» его ждал страшный удар — у приемной комиссии стояла толпа абитуриентов, каждый из которых был такой гений — не меньше, а даже больше, чем он. Арон испугался не на шутку. Конкурс на живописный факультет и рисунок среди гениев был велик, и благоразумный Арон поступил на интерьер, где конкурс был меньше.
Впоследствии мама уже известного художника, приезжая к нему в Петербург и наблюдая беспорядок в его жилище, — все эти холсты, подрамники, этюдники, мольберты, тюбики красок, обрывки бумаги, книги, разбросанные повсюду, говорила: «Арон, я на тебя столько денег истратила. Я бы могла ходить вся в золоте», — и все еще настойчиво советовала сыну приобрести профессию.
«Арончик, ты столько лет меня рисуешь, и все хуже и хуже, сейчас я вообще себя не узнаю». А когда Арончика не было дома, тихо договаривалась с его тещей выбросить весь этот мусор и хлам и навести порядок в доме.
Заславский, завернутый в простыню, собрал вокруг себя небольшую аудиторию — развивает наболевшую тему эрекции в свете ее практической целесообразности.
— Как мне определенно известно, эрекция у нас у всех есть, но мы не умеем ею пользоваться. А это важно! Потому что эрекция сама по себе еще не главное. Ею, в принципе, никого не удивишь, а правильно употреблять эрекцию может не всякий. Если бы этому вовремя учились… Но где? Кто из нас может откровенно сказать: «Я правильно употребляю эрекцию?» Задумайтесь и ответьте…
Его внимательно слушал Борщ, что-то рисующий в своем блокноте. Возможно, эрекцию — виртуально. А возможно, в нем вырисовывалась идея использовать эрекцию как добавочный элемент в процессе непрерывного рисования. Но его знания в этой области в связи с постоянной сменой тез и антитез, взаимно друг друга уничтожающих, практически сводились к нулю. Несмотря на механизмы.
Я разделся, распарил веники и отправился в парную. После третьего захода распаренный сидел на лавочке, завернувшись в простыню, в полудреме, лениво вспоминая прошлое.
Довольно скоро этот бесконечно разворачивающийся клубок женских тел мне стал настолько безразличен, что, кроме работы, ничего интересного в окружающем мне не виделось.
«Если я „кеен“ — потомок священников первой череды, результат прямой передачи свойств мужской дефектной игрек-хромосомой, — уныло размышлял я, — влачу подобное безрадостное существование, то какую печальную двусмысленную жизнь вели мои предки, обладая, как и я, этой не подверженной никаким влияниям эрекцией?!»
Я вспомнил, как мне неожиданно показалось, что я влюбился наконец в одну ни на кого не похожую даму.
Она любила музыку… Нет, не так. Она существовала в музыке. Эта помесь сольфеджио и ураганного темперамента была производное старой интеллигентной дворянской семьи, предки которой прослеживались два столетия и не стерлись в ее генах, несмотря на многолетнюю настырную уравниловку Совдепии. Она и внешне была необычна: очень длинное, лошадиное лицо, совершенно не пролетарский удлиненный тонкий нос, спесивый взгляд разных глаз — один темно-карий, другой зеленовато-серый с желто-золотистыми треугольничками, хрупкая, с удлиненным, возбуждающим какими-то неясными движениями телом, от прикосновения приходящим в трепет.
Мне казалось, что я от нее ошалел. Лежа в кровати после чего-то совершенно невообразимого, она в перерывах делилась со мной информацией: «Женщина — это музыка. Ты знаешь, профессиональные музыканты, наверное, такие…» (Да уж, конечно, вспомнил я одну скрипачку — студентку Консерватории, с которой мы голые бегали вокруг стола в ее антикварной гостиной.)
«Свое неповторимое звучание женщина отдает тебе, чтобы ты услышал. Спать одновременно с несколькими женщинами может только недоумок. Ты же не бык, в конце концов не стадо оплодотворяешь. Это все равно, что слушать две разные мелодии одновременно — не услышишь ни одной.