Я принес в Калифорнию все, что знал: годы и годы иной жизни, к которой я никогда больше не смогу вернуться, да и не хочу возвращаться, а иногда кажется, что и не со мной вовсе это было, а с каким-то другим телом, лишь смутно напоминающим меня очертаниями и внешностью.
Странно, что Калифорнии нравится собирать своих людей отовсюду и отбрасывать все, что мы знали прежде, и вот мы собрались на зов Калифорнии, точно сама энергия, тень того поедающего металл цветка, оторвала нас от иной жизни, и теперь нам предстоит до самого конца строить Калифорнию, как Тадж-Махал в виде счетчика на парковке.
Рассказ о современной жизни в Калифорнии
Есть тысячи рассказов с оригинальными завязками. Этот не из них. Мне кажется, рассказ о современной калифорнийской жизни можно начать только так, как Джек Лондон начал «Морского волка».[8] В такую завязку я верю.
В 1904 году получилось, получится и в 1969-м. Я уверен, что начало может пронестись через десятки лет и послужить моему рассказу так же хорошо, потому что здесь у нас — Калифорния, где можно делать все, что заблагорассудится, и богатый молодой литературный критик уже сел на паром из Сосалито в Сан-Франциско. Он только что провел несколько дней в хижине своего друга в Мельничной долине. Друг зимой читает в этой хижине Шопенгауэра и Ницше.[9] Вместе им очень здорово.
Плывя в тумане по заливу, он размышляет, не написать ли ему эссе под названием «Необходимость свободы: мольба о настоящем художнике».
Волк Ларсен, разумеется, торпедирует паром и берет богатого молодого литературного критика в плен, где тот немедленно превращается в юнгу-дневального и вынужден носить смешную одежду, где им все помыкают, как хотят, а он ведет замечательно интеллектуальные беседы со старым Волком, ему дают поджопников, его хватают за глотку, повышают в чине до помощника капитана, он взрослеет, встречает свою единственную любовь Мод, сбегает от Волка, мотыляется по этому чертовому Тихому океану в лохани чуть получше спасательной шлюпки, находит остров, строит на нем из камней хижину, глушит дубинкой тюленей, чинит разбившийся парусник, хоронит Волка в открытом море, получает поцелуи и т. д.: а все для того, чтобы шестьдесят пять лет спустя закончить этот рассказ о современной жизни в Калифорнии.
Слава Богу.
Тихоокеанское радио в огне
Крупнейший океан на свете начинается или заканчивается в Монтерее, Калифорния. Все зависит от языка, на котором вы говорите. От моего друга только что ушла жена. Просто закрыла за собой дверь и даже не попрощалась. Мы с ним пошли, взяли две пинты портвейна и направились к Тихому океану.
Это старая песня — ее заиграли все музыкальные автоматы Америки. Песня крутилась так долго, что записалась даже в американской пыли, а та осела и превратила стулья, машины, игрушки, лампы и окна в миллиарды проигрывателей, и те ездили этой песней по ушам нашего разбитого сердца.
Мы устроились на маленьком пляже, похожем на уютный уголок, окруженный гранитными скалами и огромностью Тихого океана со всеми его словарями.
По транзистору моего друга мы слушали рок-энд-ролл и мрачно тянули портвейн. Мы пали духом. Я тоже не знал, что ему делать с остатком своей жизни.
Я еще отхлебнул портвейна. По радио «Бич Бойз»[10] пели песню о калифорнийских девушках. Они им нравились.
Глаза его были мокрыми ранеными ковриками.
Я утешал его, словно какой-то странный пылесос. Читал ему те же остохреневшие ектеньи, которые принято читать людям, если хочешь помочь их разбитым сердцам, но никакие слова тут не помогут.
Вся разница только в звуке человеческого голоса. Что бы ты ни собирался сказать, никакого счастья человеку не будет, если ему дерьмово от того, что он потерял того, кого любит.
В конце концов мы подожгли радиоприемник. Друг обложил его бумажками. Чиркнул спичкой. Мы сидели и смотрели. Я никогда прежде не видел, как поджигают радио.
Пока приемник кротко догорал, языки пламени творили что-то с теми песнями, которые мы слушали. Песня, стоявшая номером 1 в «Топ-40», вдруг сама в себе упала до № 13. № 9 стал № 27 посреди припева о том, как кого-то любить. Они спотыкались в популярности, как сломанные птицы на лету. А потом уже им всем стало слишком поздно.
Будто во сне юного американского принца-охотника за утками, я возвращаюсь в Эльмиру и вновь стою на мосту через реку Лонг-Том. Здесь всегда конец декабря, вода высока и грязна, из холодных глубин своих шевелит темными безлистыми ветвями.
Иногда на мосту идет дождь, а я смотрю вниз по течению — туда, где река впадает в озеро. В моем сне всегда есть топкое поле, окруженное старой черной деревянной изгородью, и древний сарай — сквозь его стены и крышу просачивается свет.
Мне тепло и сухо под свежими слоями королевского белья и непромокаемой одеждой.
Иногда там холодно и ясно, и я вижу свое дыхание, а на мосту иней, и я смотрю вверх по течению — в сплетение деревьев, что тянется в горы на много миль туда, где берет начало река Лонг-Том.
Иногда на заиндевевшем мосту я пишу свое имя. Я выписываю его очень аккуратно, а иногда еще пишу по инею «Эльмира» — так же аккуратно.
У меня всегда с собой двуствольный дробовик шестнадцатого калибра и горсти патронов в карманах… возможно, патронов слишком много, потому что я подросток, и немудрено волноваться, вдруг их не хватит, так что патроны тянут меня к земле.
Я почти как глубоководный ныряльщик — карманы у меня набиты грузом свинца. Иногда я даже хожу смешно, потому что в карманах слишком много патронов.
На мосту я всегда один, и всегда маленькая стая диких уток высоко-высоко над мостом летит к озеру.
Иногда я смотрю на дорогу, не едет ли машина, и если машина не едет, стреляю в уток, но они слишком высоко, и мой выстрел ничего не сделает, разве досадит им чуть-чуть.
Иногда едет машина, и я просто смотрю, как утки летят вдоль реки, а выстрел оставляю при себе. Это может оказаться егерь или помощник шерифа. Где-то у меня в голове сидит мысль о том, что с моста стрелять уток нельзя.
Интересно, так ли это.
Иногда я не смотрю, едет ли по дороге машина. Утки слишком высоко, чтобы стрелять. Я знаю, что зря потрачу боеприпасы, так что пропускаю их.
Утки — всегда стая жирных крякв, только что из Канады.
Иногда я прохожу через крошечный городишко Эльмира, и в нем очень тихо, потому что там — совсем раннее утро, а он позабыт богом среди холода и дождя.
Каждый раз, проходя через Эльмиру, я останавливаюсь и смотрю на среднюю школу. Классы всегда пусты, внутри темно. Кажется, там никто никогда не учится, и темнота никогда не уходит, потому что нет причин зажигать свет.
Иногда я не иду в Эльмиру. Я перелезаю через деревянную черную изгородь и иду по топкому полю, мимо древнего сарая-отшельника вдоль реки к озеру, надеясь хорошо поохотиться на уток.
Это мне никогда не удается.
Эльмира очень красива, но с охотой мне там не везет.
Я всегда попадаю в Эльмиру автостопом, проехав около двадцати миль. Стою под дождем или на морозе с дробовиком, в королевском одеянии для утиной охоты, и люди тормозят и подбирают меня — так я туда и попадаю.
— Куда едешь? — спрашивают они, когда я залезаю внутрь. Я сижу рядом с ними, дробовик скипетром балансирует между ног, и стволы уставились в крышу. Ружье наклонено так, что стволы направлены в крышу над пассажиром, а пассажир всегда я.
— В Эльмиру.
Иногда жизнь сводится к банальному кофе — и к той степени близости, до которой чашка кофе позволяет дойти. Однажды я где-то читал о кофе. Дескать, полезен и стимулирует организм.
Сперва я подумал: странно сводить все лишь к этому — странно и как-то невкусно; однако со временем стал замечать, что в каком-то, пускай не очень широком смысле, это действительно так. Сейчас объясню.
Вчера утром я отправился к одной девушке. Она мне нравится. Что бы там ни связывало нас когда-то — всё теперь в прошлом. Ей наплевать на меня. Я упустил ее и сейчас жалею об этом.
Я позвонил с лестницы и стал ждать. Было слышно, как она двигается там, наверху. Судя по звукам, только что встала. Я ее разбудил.
Потом она стала спускаться. Ее приближение я ощущал всем нутром. С каждым ее шагом мои кишки напрягались, притягивая ее все ближе к двери и заставляя-таки мне открыть. Она увидела меня, и это ее не обрадовало.
А когда-то давным-давно это обрадовало ее очень сильно. На прошлой неделе. Я все пытаюсь понять, куда это делось, притворяясь наивным.
— Как-то не по себе мне, — сказала она. — Я не хочу разговаривать.
— А я хочу кофе, — сказал я, потому что именно кофе хотел сейчас меньше всего на свете. Я сказал это так, словно зачитывал чужую телеграмму — от человека, который действительно хотел чашку кофе, а на остальное ему наплевать.