Сэм отрицательно покачал головой.
– Будет чесаться спина, – сказал он, протягивая пятерку в раскрытую дверь, – одеколоном протрите.
Шофер мрачно кивнул. Машина развернулась на месте и, обдав их желтой пылью, рванула назад. Стало тихо. Сэм с Наташей пошли по тропинке, которая зигзагом сбегала вниз по крутому каменистому склону. Спускались они молча, потому что тропинка была очень узкой и идти по ней надо было осторожно.
Четкой линии берега внизу не было – склон переходил в лабиринт скал, между которыми плескалось море. Сняв тапочки – Сэм с умилением понял, что на ногах у нее были розовые домашние тапочки, а не туфли необычного фасона, как он подумал сначала, – Наташа зашла по колено в воду. Сэм, подвернув штаны и разувшись, последовал за ней, держа кейс и мокасины над головой и пытаясь вспомнить, какую же греческую легенду ему напоминает происходящее. Они долго петляли меж коричневых каменных стен и наконец вышли к большой наклонной плите, поверхность которой выступала из воды примерно на полметра.
– Вот тут я загорала, – сказала Наташа, залезая на камень. – С той стороны можно нырять – уже глубоко.
Забравшись на плиту, Сэм полез за видеокамерой.
– Помоги, Сэм, – попросила Наташа.
Повернувшись, Сэм увидел, что она стоит к нему спиной и, заведя руку за спину, пытается дотянуться до тесемок, завязанных сзади. Осторожно положив камеру на мокасины, Сэм прикоснулся к Наташе и сквозь платье почувствовал, как она вздрогнула. Тесемки абсолютно ничего не держали и были, как Сэм помнил из статьи в «Нэшнл джиографик», просто наивным приспособлением для завязывания знакомств, которым пользовались русские девушки, – даже металлические шарики на их концах напоминали блесну. Но дрожь, прошедшая по Наташиной спине, заставила Сэма забыть о методике правильного поведения, которую рекомендовал журнал, и, когда Наташа перешагнула через упавшее на камень платье и осталась в крохотном купальнике из блестящей зеленой ткани, его руки сами потянулись к камере.
Он долго снимал худенькое полудетское тело Наташи, ее счастливую улыбку и волну летящих по ветру волос, снимал ее голову над изумрудной водой и мокрые отпечатки ступней на камне, а потом, передав Наташе камеру и объяснив, на что надо нажимать, бросился в море и рванул к возникшей вдали белой точке прогулочного катера таким безоглядным баттерфляем, словно и правда собирался достичь его вплавь.
Когда, тяжело дыша, он вернулся на плиту, Наташа лежала на спине, ладонью прикрывая глаза от солнца. Сэм устроился рядом, положил щеку на теплую поверхность камня и, прищурясь, поглядел на Наташу.
– Вот вернусь домой, – сказал он, – буду смотреть это по телевизору и грустить.
– Сэм, – сказала Наташа, – в Риме ты был, это я уже знаю. А во Франции?
– Совсем недавно, – ответил Сэм, придвигаясь к ней поближе. – А почему ты спрашиваешь?
– Так, – вздохнув, сказала Наташа. – Мать у меня часто про Францию говорила. Что ты там делал?
– Как обычно, кровь сосал.
– Нет, я не в том смысле. Ты просто так взял и поехал?
– Не совсем. Меня друзья пригласили. На ежегодный прустовский праздник в город Комбре.
– А что это за праздник такой?
Сэм долго молчал, и Наташа решила, что ему лень рассказывать. Где-то стрекотала машина прогулочного катера. Совсем рядом раздалось несколько чуть слышных мажорных гитарных аккордов, а потом послышалось тихое жужжание, и Наташа ощутила легкий укол в ногу; она рефлекторно хлопнула по этому месту ладонью – под ее пальцами что-то расплющилось, скаталось в крошечный шершавый шарик и отлетело в воду. Сэм заговорил нараспев, гнусаво произнося некоторые звуки в нос:
– Представь небольшую сельскую церковь, построенную около пяти веков назад, с грубо высеченными фигурами христианских королей, глядящих на площадь с облетевшими каштанами, ветви которых металлически блестят в свете нескольких фонарей; на брусчатке перед порталом появляется одинокий усатый мужчина, похожий на мишень из провинциального тира, и уже трудно сказать, что происходит потом, когда непреодолимая сила влечения отнимает у памяти мгновения полета, оставляя ей лишь короткие прикосновения бродящих наугад лапок к пропахшему кёльнской водой и сигарным дымом шелку кашне и грубое...
– Сэм, – прошептала Наташа, – что ты делаешь. Нас же увидят...
– ...чем-то даже оскорбительное ощущение близости чужой кожи к твоему рту. Наслаждение усиливается, когда начинаешь различать за прорванными занавесями покровов, отделяющих одно тело от другого, глухой шум, сначала ток крови...
– Ах, Сэм... Не сюда...
– ...а затем – повелительные удары сердца, подобные сигналам, посылаемым с планеты Марс или из какого-то другого мира, также недоступного нашему взору; их ритм и задает то страстные, то насмешливые движения твоего тела, в долгий выступ которого, блуждающий в пульсирующих лабиринтах чужой плоти, как бы перетекает все сознание; и вдруг все кончается, и ты вновь плывешь куда-то над старыми камнями мостовой...
– Сэм...
Сэм откинулся на камень и некоторое время не чувствовал вообще ничего – словно и сам превратился в часть прогретой солнцем скалы. Наташа сжала его ладонь; приоткрыв глаза, он увидел прямо перед своим лицом две большие фасетчатые полусферы – они сверкали под солнцем, как битое бутылочное стекло, а между ними, вокруг мохнатого ротового хоботка, шевелились короткие упругие усики.
– Сэм, – прошептала Наташа, – а в Америке много говна?
Сэм улыбнулся, кивнул головой и снова закрыл глаза. Солнце било прямо в веки, и за ними возникало слабое фиолетовое сияние, на которое хотелось глядеть и глядеть без конца.
Трудно было сказать, сколько дней Марина углубляла нору и рыла вторую камеру. Дни бывают там, где встает и заходит солнце, а Марина жила и работала в полной тьме. Сначала она передвигалась на ощупь, но через некоторое время заметила, что неплохо видит в темноте, – заметила совершенно неожиданно, когда в середине главной камеры уже была готова широкая кровать из сена, накрытого украденной в пансионате шторой. Марина как раз думала, что возле кровати, как в фильме, должна обязательно стоять корзина с цветами, и тут увидела в углу камеры трофейный фанерный ящик. Она огляделась и поняла, что видит и остальное – кровать, нишу в полу, где были сложены найденные на рынке продукты, и собственные конечности; все это было бесцветным, чуть расплывчатым, но вполне различимым.
«Наверное, – подумала Марина, – я и раньше видела в темноте, просто не обращала внимания».
Взяв ящик, она поставила его возле кровати, сунула туда клок сена и, как сумела, придала ему форму букета. Отойдя к дальней стене камеры, она с удовольствием осмотрела получившийся интерьер, подошла к кровати и нырнула под штору.
Чего-то не хватало. Промучившись несколько минут, Марина поняла, в чем дело, – подтянув к себе лежащую на полу сумочку, она вынула из нее узкие черные очки и нацепила их на нос. Теперь оставалось только ждать звонка. Телефона у Марины в норе не было, но это ее мало смущало – она знала, что в той или иной форме звонок последует, потому что еще тогда, далеким солнечным утром на набережной, жизнь дала ей в этом честное слово.
Лежать под шторой было тепло и удобно, но немного скучно. Марина сначала думала о всякой всячине, а потом незаметно для себя впала в оцепенение.
Разбудил ее донесшийся из-за стены шум. В том, что шум донесся именно из-за стены, Марина была уверена – она уже давно привыкла к звукам, которые прилетали сверху (это были голоса, шаги и рев мотора выезжающей из гаража машины), и автоматически отфильтровывала их, так что они совсем не мешали ей спать. Но этот звук был другим – за стеной определенно рыли землю. Марина даже слышала звяканье совка о камни, с которыми она сама в свое время немало повозилась. Шум за стеной иногда исчезал, но потом возникал опять, вроде бы даже ближе, чем раньше, и Марина успокаивалась. Иногда из-за стены долетала песня – Марина не могла разобрать слов; было только ясно, что поет мужчина, а мелодия вроде бы «Подмосковные вечера», но сказать точно было нельзя. Постепенно у Марины выкристаллизовалась уверенность, что ход за стеной роют именно к ней, и она даже догадывалась, кто именно, но целомудренно боялась до конца в это поверить. Вскакивая с кровати, она подбегала к стене и надолго припадала к ней ухом, потом бросалась назад и замирала под шторой. Когда шум стихал, Марина приходила в смятение.
«А вдруг, – думала она, – он промахнется и пророет ход не ко мне, а к этой сраной уродине?»
Она вспоминала самку с базара, и ее кулаки яростно сжимали сено.
«А сраная уродина, – думала Марина дальше, – возьмет и скажет, что она – это я. А он ей поверит... Он же такой глупенький...»
От такой подлости у нее даже перехватывало дыхание, и она представляла себе, что сделает с уродиной, если где-нибудь ее встретит.