— Откуда это у тебя? — спросил он без всякого выражения. — Ах рыбаки принесли? А-а! А они здесь! Далеко? Так, так.
Он встал, сунул коробку в планшет и сказал:
— Ну вставай, поедем.
— Куда? — спросила она и сразу помертвела.
— Как куда? К этим рыбакам.
Она испугалась, покраснела.
— А зачем? — пролепетала она.
— Ну, увидимся с ними, поговорим. Они что, хорошие люди? Ну вот и поговорим. — Он вынул браунинг, осмотрел его, сунул опять в кобуру. — Нет, нет, я им ничего не сделаю. Только опрошу. Поехали, поехали.
— Так это правда золото? А я думала…
— Вот там и узнаем, что это такое и откуда. Поехали.
После того как Зыбина взяли с того допроса и дотащили до камеры, для него напрочь исчезло время. Он закрывал глаза — и наступала ночь; электричество горело ровно и светло, в коридоре было тихо, в хрупком тонком воздухе за окном нежно и громко раздавались паровозные гудки. Лаяли собаки. Он открывал глаза, и было уже утро; часовой обходил камеры, стучал в железную обивку ключом: «Подъем, подъем!» По полу звонко передвигались ведерные чайники, открывались кормушки, женщины в серых фартуках бесшумно ставили на откидные окошечки хлеб и кипяток, чирикали воробьи. Потом приходили дежурные — один сдающий, другой принимающий — и спрашивали, есть ли заявления и жалобы. А какие у него могли быть заявления и жалобы? Не было у него ничего! Он плавал в светлой, прозрачной пустоте, растворялся в ней и сам уже был этой пустотой. А море в камеру больше не приходило. И та женщина тоже. И это было тоже хорошо. Не нужна она была ему сейчас. И только позывы тела вяло и безболезненно заставляли его подниматься и идти в угол. А воду он пил и хлеб ел, так что это не голодовка, и его не тревожили. И, сделав свое, он ложился опять на койку, смотрел на светлый потолок, на никогда не гаснувшую лампочку и разливался по тюрьме, по городу, по миру. И не было уже Зыбина, а была светлая пустота. Так продолжалось какое-то время, может быть, два дня, может быть, месяц. И однажды в его камеру вошло сразу несколько человек: начальник тюрьмы, надзиратель, светловолосый молодой врач интеллигентного вида, похожий на молодого Хомякова, и прокурор Мячин. Прокурор спросил, как он себя чувствует.
— Ничего, спасибо, — ответил он.
— И идти можете?
— Вполне.
— Сядьте-ка на кровать.
Он поднялся и сел.
— Он молодец, — улыбнулся врач, похожий на Хомякова. — Вот пропишем ему усиленное питание, введем глюкозу, и встанет.
— А что у него? — спросил прокурор. — Георгий Николаевич, что у вас?
— Ничего, — ответил он.
— Как ничего? Почему же лежите? Вы больны?
— Да нет, — ответил он.
— А что же с вами? — спросил прокурор.
— Ничего. Просто издыхаю, и все, — он точно знал, что это так; не болеет, а издыхает, и ничегошеньки с него они сейчас требовать не могут. Он уже никому из них ничего не должен.
Наступила короткая тишина.
— Ну, это все, положим, глупости, — сказал прокурор. — Вы еще и нас переживете. Такой молодой! Вся жизнь впереди! Надо лечиться, Георгий Николаевич. Вот что! На ноги, на ноги вставать надо. Пора, пора.
И опять все ушло в туман, потому что он закрыл глаза.
Пришли за ним на следующее утро. Два надзирателя осторожно подхватили его за руки и повели. Тут в коридоре на секунду сознание возвратилось к нему, и он спросил: «Это в тот конец?» «В тот, в тот», — ответили ему, и он успокоился и кивнул головой. Все шло как надо. Сейчас появится и молодой красивый врач.
Но его привели не в тот конец, где стреляют, а в большую, светлую комнату. У стены стояла кровать, заправленная по-гостиничному — конвертиком. На столе поверх белой скатерти блистал графин с водой. Окна были закрыты кремовыми занавесками.
— Если будете ложиться под одеяло, обязательно раздевайтесь, — сказал надзиратель. — А одежду вешайте на спинку стула.
И верно: мягкий стул, а не табуретка стоял возле кровати.
Он лег, вытянулся и закрыл глаза. Но прежнее состояние не приходило. Не было той теплой, спокойной вязкости, что мягко засасывала его. Была резкость во всем, было неприятное острое сознание. Сердце ухало в висках, и красный моток прыгал перед ним на белой стене.
Так он лежал с час, потом его что-то ровно толкнуло, и он открыл глаза.
Белое видение наклонилось над ним.
Сзади, около двери, стояла еще женщина, добродушная толстоносая тетка с никелированным подносом в руках. На подносе лежал шприц и тихо горела спиртовка. Он взглянул на белое видение и увидел ее лицо, такое ясное и чистое, что казалось, оно испускает сияние. «Ну паразиты, — подумал он, мгновенно наливаясь тяжелой злобой, — опять принялись за свое! Мало было Долидзе, теперь вот эта Офелия».
— Черт-те что! — сказал он крепко.
— А что? — спросило белое виденье очень весело и просто.
— Не тюрьма, а какой-то пансион или солдатский бардак. Ну что всем вам от меня надо? Ну что? Все ведь! Понимаете, уже все! До копеечки! До грошика! — заорал он вдруг.
Она не обиделась, не отшатнулась.
— Ну зачем уж так? — сказала она, садясь на край кровати. — Я врач, а это наша хирургическая сестра. Вот будем вас лечить. Сейчас я возьму у вас кровь на анализ, посмотрим, что с вами, это ни капелечки не больно. А потом мы сделаем вам вливание, это тоже не больно. Ну что же вы хмуритесь? Вы же мужчина. Подумаешь — укол!
— Я-то мужчина, — сказал он хмуро, — а вот вы-то кто? Вы-то…
Он проглотил какое-то слово. Она все равно улыбалась.
— Разбушевался! — сказала тетка от двери. — Так разошелся, что хоть яйца пеки. Такие бы страсти к ночи! Давай, давай руку, профессор. «Вы-то». А ты-то что? Лежи уж!
Зыбин посмотрел на нее и засмеялся.
Так прошло несколько дней. Уколы действовали. К концу второго дня он стал вставать с кровати и ему принесли целую стопку книг. Вместе с драмами Грильпарцера ему попался толстый фолиант, журнал «Пчеловодство» за 1913 год. Обе книги были переплетены одинаково.
«Наверно, тот дед был, — подумал Зыбин, — забрался куда-нибудь на прилавки и устроил там пасеку. С нее его и забрали. Не уберегся».
«Березка» — так он мысленно окрестил врачиху — приходила к нему два или три раза в день. У нее были прозрачные голубые глаза и белые, коротко остриженные волосы. Она была проста, скромна, никогда не говорила ни о чем постороннем, но когда она наклонялась к нему, выслушивая или выстукивая его, он ощущал на себе ее тепло. Однажды она предложила ему сделать переливание. Он спросил, что это даст.
— Ну как же, — удивилась она. — Да все это даст. — И глаза ее страшно поголубели, словно она говорила о своем самом дорогом. — Ведь Кровь, — она произнесла это слово с большой буквы, — Кровь! Река жизни. Когда она иссякает, то и жизнь прекращается. Если бы у нас под руками всегда был достаточный запас доброкачественной свежей крови всех групп… ух, что бы тогда мы делали. Мы мертвых бы подымали!
— А что, ее не бывает? — спросил он.
— Да откуда? — горестно всплеснула она прозрачными ладошками. — Просим — не допросимся. Да когда и дают, тоже радости мало. Ведь это смерть — непроверенная, несвежая кровь, а нам и такую иногда присылают…
— Так как же вы обходитесь?
— А свою достаем, — ответила она просто.
«Ах ты золотце мое, — подумал он. — Она делится своей кровью с заключенными. И как такой солнечный зайчик только и попал сюда? Хотя вот доктор Гааз… Святой доктор. Главный врач тюремной инспекции. Упал в остроге на колени перед царем: «Государь, помилуйте старика». И тот помиловал».
Однажды, когда она выслушивала его, зашел тот высокий, светловолосый, светлоглазый, похожий не то на Христа, не то на философа Хомякова, молодой интеллигентный врач, который однажды его перевязывал, а неделю тому назад заходил в его камеру вместе с прокурором. Поздоровался, поманил Березку, отвел ее к окну. Они о чем-то тихо поговорили. Он услышал имя «Штерн», потом, погодя, несколько раз «Нейман» и застыл в бессильной злобе. И до нее, значит, дотянулись эти грязные мартышечьи лапы.
— Не знаю, что он теперь еще выдумает, — сказал врач. — Но шум идет. — И быстро вышел из комнаты. А она так и осталась у окна в каком-то оцепенении.
«Ах ты моя бедная, — подумал он, — так с кем же тебе приходится иметь дело: Нейман, Штерн, этот ублюдок. И он, наверно, еще он, главный, вот — приходит, упрекает, грозит! И меня не постеснялся. Ах ты Господи!»
Он хотел что-то сказать ей, но она быстро попрощалась, ушла, и с тех пор он ее больше не видел.
А через неделю пришел коридорный и вызвал его на разговор с прокурором.
Он встал и оделся. Пожалел, что и сегодня ее не было и ему не с кем попрощаться. Так — он знал — вызывают в конец коридора для исполнения приговора.
В маленьком кабинете собрались четверо. Двоих из них, прокурора Мячина и Гуляева, он уже знал. Двоих других — они были в штатском и сидели у стены — он видел в первый раз. Гуляев, маленький, хилый, черно-желтый, с великолепным блестящим зачесом, сидел за столом. Перед ним лежала голубая жестянка «Жорж Борман». Мячин стоял возле окна. Когда завели Зыбина, Гуляев удивленно посмотрел на прокурора и развел руками: