Ранимый человек обязан избегать любого шума.
Впечатлительные люди предпочитают блеклую одежду.
Это крысиная маска, которую мечтатель вынужден носить на сатурналиях.
На сатурналиях жрец сер, но прозрачен.
Она не в силах привыкнуть к своему адскому глазу.
Гулкость дворца вынуждала нас говорить тихо, и шепот, что сродни трансгрессии, естественно, придавал нашим речам тайный, святотатственный оттенок.
Женщина-белоглазка протягивала ко мне руку, навязывая игры, так непохожие на те, которым я предавался в лабиринте! Развлечения мальчиков и девочек были не отвратительными и не жестокими, а просто животными, как мы сами: веселые научные экспедиции к различным органам, что напоминали об изобилии и даровом празднике. Игры же, навязанные Женщиной-белоглазкой, были постыдны и доводили меня до слез. Мое смятение обуславливалось тем, что она — взрослая и обладает всеми признаками, невыразимо противными мне. В ее манипуляциях было что-то мучительное, и даже взрослый мужчина не согласился бы на них без омерзения. Приводить подробности тяжело даже теперь, и я скажу лишь, что она угрожала кастрировать меня ножом, с которым почти никогда не расставалась. От страха я был на грани агонии. Ей также нравилось задавать неразрешимые вопросы, непонятные шарады, и наказывать, если я не мог на них ответить, — упиваясь моими слезами и отчаянием. Я мечтал умереть и думал, что у меня хватит на это смелости, а вот не приходить больше во дворец было куда сложнее.
X. и его сестра много страдали.
Грозовым утром, когда небо стало свинцово-серым, при свете лампочки, свисавшей в кухне с потолка, они обнаружили рядом с эмалированным кофейником пунцовую кашицу в миске. Мертвенно побледнев, брат и сестра вполголоса обсудили с глазу на глаз, выбросить ли останки в туалет или же отнести в сад.
Вечером X. купил бутылку коньяка — напиток, о котором он знал до этого лишь понаслышке. Два месяца спустя поставщик уже привозил ему каждую неделю по целому ящику.
Если только дни не были долгими, они становились неимоверно короткими. Облокотившись на колени, грызя ногти и мысленно пытаясь найти выход, замурованный несправедливостью, X. с сестрой слушали бой часов.
Всякие меры по наблюдению оказались тщетными-в Б. направили даже войска: еще были шестилетняя Мадлен Гро, двенадцатилетний Юбер Лепап, восьмилетняя Югетт Ласерр, девятилетняя Паскаль Обаньон, семилетний Шарль Вандоорп, двенадцатилетняя Колетт Маньи и четырехлетняя крошка Таня Буланже, которую опознали с превеликим трудом.
В тот день Женщина-белоглазка, каждое слово которой предвещало новые муки и ужасы, объявила, что завтра отведет меня кое к кому.
— К кому? — удивленно спросил я. — К кому-то… Хан-хан, хан-хан…
Затем она с равнодушным видом уселась на металлическую балку, и я не мог рассмотреть, что она делает, поскольку она повернулась спиной: толстая серая жаба, которую можно было принять за бугорок.
Внезапно мне захотелось столкнуть ее в пустоту, в душе взметнулся смерч, и я с болью ощутил, как в каждой поре на коже головы поднялись дыбом волосы. Думаю, я потерял сознание, хотя до конца не уверен.
Когда очнулся, я был уже один и валялся на паркете галереи. Смеркалось. Ноги ослабли, и я не знаю, как мне удалось спуститься, отыскать выход и добраться, наконец, до дома, где меня ждали к ужину. Я был в шоковом состоянии, и от меня так и не добились признания. Уложили в постель, но, несмотря на принятое успокоительное, сон мой тревожили причудливые грезы, которые я уже не отличаю от яви. Я проболел несколько недель и больше никогда не видел Женщину-белоглазку.
Я хорошо знал обоих, и они были совсем не такие, как вы описываете. Прежде всего, вы неточно изображаете ее. У нее и правда была заячья губа. Возможно, она и правда была не очень ухожена. У нее и правда был странноватый смех. У нее и правда было что-то с глазом. Но, кажется, она была преданной и довольно сносно готовила.
Сестра всегда оставалась дома, так что X. никогда не брал с собой ключи. Поэтому однажды вечером, с наступлением темноты, он долго стучал и звонил в дверь, насквозь продрогнув и ссутулившись под мокрым зонтом: — Женевьева! Женевьева!
Свет в доме не горел, X. разбил камнем стекло и влез в окно. На первом этаже он никого не встретил, но, поднимаясь по лестнице, заметил, что ступени скрипят так, будто в доме покойник. Он обнаружил сестру, свернувшуюся клубком в позе эмбриона, с выпученными глазами и высунутым языком, а рядом с ней — опрокинутый черный пузырек.
На похоронах было много народу, но пару месяцев спустя некто Кристиан Госен, бортовой инженер с какого-то танкера, утверждал, что столкнулся с мадам Женевьевой на сингапурской Чейндж-Элли. Конечно, то была она, ведь стоит хоть раз ее увидеть… Вскоре другие люди рассказали, будто встречали ее в Париже, Лондоне, Ницце, но никто не смог привести доказательства.
Глубоко опечаленный исчезновением сестры, X. перестал за собой следить. Он часто обнюхивал свою одежду, сидя на краю кровати и склонив голову. У него также появилась привычка подолгу смотреть на себя в зеркало. Он бродил по дому в поисках человека, который когда-то был им самим, хотя и совсем другим, — в поисках нового «я», беспорочного агнца, а дом представлял собой лабиринт, провонявший останками, что гнили на тарелках, сложенных грудой в раковине, экскрементами, черной назойливой накипью, наделенной даром красноречия. У X. не было сил что-либо изменить.
Однажды кто-то заметил кровь у него под ногтями, и люди зашушукались. Его снова арестовали, допросили и отпустили, так и не сумев ничего вменить. Но на сей раз возникли серьезные подозрения. На улице его сторонились. В некоторых магазинах отказывались обслуживать. Он получал анонимные письма.
X. исчез. В этом нет ничего необычного, если задуматься над частотой исчезновений в мире или над поразительным количеством неопознанных тел, которыми забиты морги всех больших городов.
Для примера можно привести труп тучного зрелого мужчины без каких-либо документов, удостоверяющих личность, найденного повешенным в парижской галерее Веро-Дода.
Кое-кто утверждал, будто видел его сестру в самых разных уголках света, и некоторые люди узнавали X. в жителе Ла-Валетты. Если допустить, что это был действительно он, его новая жизнь оказалась несладкой. Сначала он пытался зарабатывать на жизнь как странствующий фотограф — затея, отдающая анахронизмом и заранее обреченная на провал, ведь у любого туриста есть фотоаппарат. Если только он не преследовал свой собственный серый образ…
Немного спустя человек, считавшийся X., появился на Родосе, где попробовал стать туристическим гидом, но столкнулся с неприятной конкуренцией, а запах у него изо рта обращал людей в бегство.
Затем он обосновался на набережной Пирея, ведь обломки всегда выбрасывает на берег. Все знали его неуверенную походку, одежду в жирных пятнах и противные руки, что раскладывали буклеты на столиках кафе. Когда он напивался сильнее обычного, то спрашивал, где сестра, но никто не смеялся, поскольку в нем было что-то священное и сумрачное, как дыхание Аида. Поэтому старая торговка губками и по совместительству гадалка бледнела, едва завидев его шатающийся силуэт. — Что знаю, то знаю, — говорила она, запрокинув голову и чуть смежив длинные трутовые веки.
Харли идет по улице Бонапарта — некрополю, исполненному ухищрений, воспроизведению всех смертей, в витрине которого — уведомительное письмо.
Анахроничный и байронический Харли останавливается, — он останавливается часто, — окидывает холодным взором голубых глаз предметы, что вопиют о собственной смерти, существуют лишь благодаря своей смерти, изношенные другими взглядами, возвышенные до монументального измерения подземелий, гладкие или порой шероховатые, запыленные. Но небо и земля не мертвы, «Похороны графа Оргаса»[6] дрожат и трепещут.
Харли задумывается о графе Оргасе. Нет, он, безусловно, не был тем человеком, что, подобно св. Терезе, умирает от невозможности умереть, — пламенным сердцем, пронзенным, а затем доведенным до изнеможения. Харли вновь видит бурление туристов в Санто-Томе, сильный ливень, торжествующую опустошенность желтых улиц, луч прожектора, закалывающий графа Оргаса, слышит какую-то скороговорку. Харли смотрит на то, как он сам смотрит.
«Похороны графа Оргаса». Лицо в обрамлении белых брыжей, словно отрубленная голова на блюде; узкий лоб и волосы буквой V, скошенный нос, презрительный рот; глаза, закатившиеся под веки с густыми ресницами; разумеется, эмаль и оникс с мертвенно-бледными отблесками, уже фосфоресцирующее свечение, уже не от мира сего, тело уже предало: дряблое, да, дряблое под кирасой, где отражаются воздетые руки, мученики, спустившиеся с Небес, — все происходит очень быстро в подобном случае, как и в любом случае. В любом случае, горделивый человек, заключающий в своей бренной хрупкости столь мощную квинтэссенцию спеси, что готов умереть, дабы возродиться в некоем воображаемом свете, где гибнущие святые духи поводят длинными руками, похожими на длинные языки пламени, в сиянии, что иллюстрирует и подтверждает его славу. Как ни парадоксально, в поисках самого себя граф Оргас, в конце концов, себя обрел, но так и не познал. Тем не менее, он — всего лишь статист, бастард. От извечной суетности Избранных тускнеет кристалл гордыни, да и всякий кристалл: их блеющее сообщество обращает его в звездную пыль, уничтожает хрупкую ангельскую ясность. Ангел дрожит под сложенным плащом собственных крыльев. Его личная гордыня отвергает вечность небес ради пустынь отчаяния, которые самим своим существованием глумятся над блаженством святых. Но одной гордыни мало, и дабы ангел заслужил свое имя, ему понадобятся льды сомнения. Чтобы обрести любовь, ему потребуется отвергнуть ее. Отвергнуть до головокружения, до крови, преступления и смерти, где все — лишь прах.