Колодец был не очень глубокий, футов двадцать максимум. Гордон утверждал, что это не колодец, а заброшенный проход в катакомбы шахт, где старатели, построившие город, добывали золото. Все, что он говорил, я делил надвое, хотя, учитывая историю Йоханнесбурга, в этот раз он, возможно, и не врал. Дно колодца было, похоже, твердым и завалено щебнем; однако я так и не смог собраться с духом и, не держась за скобы, ступить на дно обеими ногами. Я просто сидел в своей полутемной берлоге и наслаждался покоем и мечтами. Как ни рад я был уехать от дяди Гордона, покидать колодец мне было жаль.
Как я уже говорил, я обожал Южную Африку. Для отца же «медовый месяц» быстро закончился. Работа охранника ему осточертела. Эта работа была не совсем той, которую он раньше себе воображал. Да и все вокруг его уже доставало. Однообразные дома вдоль дороги на окраине, braais в садах, парках или кемпингах, где серьезно закладывали южноафриканцы, – все это уже сидело у него в печенках. Он жаждал традиционного для равнинной Шотландии круга общения, ему был нужен старый добрый паб, затесавшийся в центре мегаполиса. Гордон пытался привить ему южно-африканскую культуру. Мой дядя стал большим поклонником регби и брал нас собой на несколько матчей в Элис-парк. Он пытался нас заинтересовать, но Джон только фыркал:
– Игра для пидорасов… хотя, пожалуй, от нечего делать можно и этим заняться.
Он уходил и почти всю игру просиживал в буфете. Я ненавидел регби, даже больше, чем футбол. Джон тоже терпеть не мог регби, другое дело – глаза залить как следует.
Попойки в центре Йоханнесбурга и привели к тому, что мы уехали из Южной Африки и вернулись в Шотландию.
Я как раз только обосновался в школе имени Крюгера. Дети там были такие тупые, что, казалось, превзошли в этом даже моих приятелей по старой школе, о которой все отзывались не иначе, как об одной из самых дерьмовых в Шотландии, а значит, и в Европе. Здесь единственной нашей обязанностью было носить школьную форму. Меня это особо не беспокоило, так как я мог носить не шорты, а фланелевые штаны. Я стеснялся шрамов на ноге.
В первый день школы меня представили как «новичка из Шотландии» и показали карту ЮАР. На дом мне задали заучить названия провинций и их столицы:
МЫС ДОБРОЙ НАДЕЖДЫ КЕЙПТАУН
НАТАЛЬ ПЬЕТЕРМАРИТЦБУРГ
ОРАНЖ ФРИ СТЭЙТ БЛУМФОНТЭЙН
ТРАНСВААЛЬ ПРЕТОРИЯ
Вот в чем заключалось основное различие – дети здесь были хоть и тупые, зато значительно послушнее и благовоспитаннее. Им незазорно было даже домашние задания выполнять. Учителя были нормальные; мой интерес к дикой природе всячески поощрялся. Они были со мной приветливы, и на мой акцент учителя в Южной Африке обращали меньше внимания, чем в родном городе. Когда культурная акклиматизация прошла, я стал получать удовольствие от приобретения знаний. Мне стало интересно учиться, и я потерял необходимость скрываться в комиксовых фантазиях. Я бросился в учебу с головой. Первый раз в жизни я обрел какую-то цель. Раньше, когда меня спрашивали, кем я хочу стать, я только пожимал плечами; или мог сказать, что буду солдатом. Казалось, что стрелять в людей – занятие веселое; у многих детей такие задвиги. Теперь я собирался стать зоологом. На свой одиннадцатый день рождения я уже видел возможное развитие событий: хорошая успеваемость в средних, а затем и в старших классах, поступление в университет в Витвэйтсрэнде, или Претории, или Рэнд Африкаанз, изучение зоологии или биологии, затем практика, экспедиции, кандидатская, и вот он я – молодой специалист. Я видел свою карьеру как на ладони.
Но мой старик крепко забухал, и все пошло прахом. Я понял, каким я был придурком, позволив себе мечтать об этом.
Помню, как это началось. Был четверг и день такой ясный, что, если посмотреть на запад, можно было увидеть вершину Магалайзберга, парящую над городом. Я был в саду, пинал мяч со своим приятелем Куртисом. Становилось жарко, а я все еще был в школьной форме. Я пошел переодеться – мы собирались к Куртису на чай. Он часто приходил к нам: я уже не так стеснялся своих родителей. Казалось, здесь они стали спокойнее и счастливее, и к их выходкам относились с большим терпением, ведь по соседству жили белые ребята разных национальностей: греки, например, чьи родители даже по-английски-то не говорили. Короче, я прошмыгнул в дом, чтобы переодеться, и невольно подслушал разговор папы с мамой.
Старик не угомонился, это было ясно. Он и здесь обводил нам передачи для просмотра, только теперь в программке «Йоханнесбург Стар».
– Тридцать шесть монет в год за это дерьмо, – недовольно ворчал он в тот ранний вечер. Недавно повысилась оплата телевещания. – Дело не в том, Вет, – жаловался он хранившей молчание маме, – дело не в том, что я этим не доволен. Просто не хочется, чтобы мы стали рабами ящика.
– Так выключи его, – сказала мама.
– Да не об этом я тебе говорю, Вет. Ты не понимаешь, что я хочу сказать. Проблема не в телике, бля, проблема в том, что, кроме телика, ни хера нет, знаешь-понимаешь. Я же тебе говорю, все эти их baaris, бля, или как они там их называют, все там как надо, но это не моя тема, понимаешь? Я ж тебе говорю, здесь даже пивка опрокинуть негде, бля. Ни одного паба на сто миль вокруг, только это греба-ная забегаловка на моле. Даже в Муирхаусе был паб! Я понимаю, предместье, но, Вет, в центре-то пабов тыщи. Я подумал, может, мне поехать туда как-нибудь после работы, опрокинуть с Гордоном по паре пива, там, в центре. Всего по паре кружек.
– Ну так поезжай, выпей пива, – отрезала мама, недовольная, что ее отрывают от журнала.
– Ну так я, может, и пойду, может, даже завтра. После работы, ладно?
Я видел как он с довольной улыбкой сел читать газету.
На следующий день после смены, вместо того чтобы поехать домой, папа поехал в центр, чтобы сначала посетить Музей бокса на улице Хенсона и Керка, а потом встретиться с Гордоном в его офисе. Гордон покончил с делами, и они пошли выпивать по барам на Мэйн-стрит и Денвере-стрит. Довольно скоро Гордон решил, что с него хватит, и взял такси до дома, уговаривая отца поступить так же. Но к тому времени старик уже взял на буксир двух ливерпульских парней и собирался зажигать всю ночь.
Центр Йоханнесбурга место скучное, там все функционально и по-деловому: после шести часов улицы вымирают. Гордон всю дорогу твердил, что шататься по улицам после наступления темноты небезопасно, особенно если предположить, что он нарвется на себе подобного. Дядя постоянно рассказывал, какие беззакония творятся в центре по ночам; все твердил о бандах чернокожих рабочих из враждующих племен, которые живут в общагах, а с наступлением темноты выбираются в центр, где неистовствуют, избивая друг друга и всех, кто попадается им на пути. Его увещевания привели лишь к тому, что старик настроился еще более воинственно и агрессивно. Если кому-то нужны проблемы, он их получит. Впоследствии Гордон поведал нам, что говорил ему Джон:
– Когда Люфтваффе бомбили Лондон, Черчилль как раз собирался прогуляться по парку, а генералы попросили его остаться в помещении, мол, так безопаснее. Черчилль поворачивается и говорит: «Значит, так. Когда я был пацаненком, няня не могла остановить меня, если я хотел погулять в парке. Теперь я уже большой, и уж всяко меня никто не остановит». Это как раз мой случай, – заявил отец, довольный собой.
Короче, Джон и ливерпульцы прошлись по всему Делверсу до Юберт-парка. Они здорово повеселились и обменялись по пьяни телефонами, чтобы еще раз все это повторить. Джон заполз в такси, припаркованное около большого отеля.
Что произошло затем – спорный вопрос. Версия Джона, которой я склонен доверять, так как при всех своих недостатках старик не был брехуном, – на это у него не хватало воображения, – такова: в такси он заснул, а когда проснулся, машина стояла на заброшенной парковке в Герминстоне, а таксист шарил у него по карманам. Терминстон – деловой район, где находятся большая железнодорожная развязка и крупнейший в мире золотообрабатывающий комбинат, расположенный на юго-востоке города. Мы жили по дороге в Кемтон-парк, что к северу от центра.
Джон набросился на таксиста с такой силой и яростью, что несколько его зубов в полиэтиленовом пакете были весьма эффектно представлены обвинением прямо в зале суда как вещдок. Таксист утверждал, что он пытался вытащить из своей машины этого отвратительного пьяницу, который пытался его надуть, когда подвергся жестокому нападению. Джона приговорили к шести месяцам тюремного заключения. Похоже, это был показательный процесс, устроенный властями, лелеющими мечту подавить волну насилия в центре Йоханнесбурга.
Вет пиздец как расстроилась. Я помню ее в этот период: она курила сигарету за сигаретой и пила крепчайший кофе с восемью ложками сахара. Мы съехали из нашего нового дома на севере Йоханнесбурга и недолго пожили у Гордона, после чего стали строить планы на возвращение в Шотландию. Джон должен был последовать за нами, после того как отсидит срок. Перспектива вернуться на родину приводила нас с Ким в отчаяние. Мы уже обосновались здесь. Я представлял, как я возвращаюсь к той жизни, хожу в ту же школу, шатаюсь по тому же району. Я смирился, но впал в уныние, лишь только болезненная тревога, вызванная страхом возвращения, время от времени выводила меня из глубокой депрессии. Эдинбург был для меня символом рабства. Я пришел к выводу, что ситуация там та же, что и в Йоханнесбурге; единственное различие состояло в том, что карифы были белыми и называли их «чернь» или «быдло». Вернувшись в Эдинбург, мы станем карифами, обреченными провести всю жизнь на окраинах типа Муирхауса или Соу-Вестер-Хэилз-Ту, или Ниддри, в замкнутых лагерях, где хрен знает, что творится, вдали от города. Нас согнали, чтобы мы работали за гроши там, где больше ни один мудак работать не захочет, а потом нас еще гоняют копы, если мы шатаемся по ночам большой тусой. В Эдинбурге проводили ту же политику, что и в Йоханнесбурге, как, впрочем, и в любом большом городе. Только здесь мы были по другую сторону. Я заболевал от мысли, что мы вернемся обратно, в это дерьмо.