Пока Алла была занята созерцанием батального полотна, Никита Кожемяка вновь примчался к дому учителя. На этот раз дверь отворилась после первого звонка.
— Проходи, проходи, — встретил Никиту хозяин без обычного приветствия. В комнате работал телевизор.
— Я всюду вас искал… Я волновался… — почему-то смущаясь, признался Никита.
— Да-да… да-да… — кивнул головой учитель, казалось, и не распознав трепетных интонаций.
В комнате мистическим огнем мерцало око Киклопа — телевизионный экран. Некая (почему-то иноземная) компания демонстрировала всей стране разгром парламента: грохот на «театре военных действий» перешел к величественным перекатам… верхушка светлой парламентской башни казалась какой-то особенно светозарной от смоляных пятен копоти начавшегося пожара… танки вели прицельный огонь по верхним этажам и мастерски попадали в самые окна, откуда с эффектным громом вырывалось гигантское пламя и клубы черного дыма… какой-то человек выскочил из здания с белым флагом в руках — его тут же скосила пулеметная очередь…
Это было безумием, и все же над светопреставлением из взрывов, сполохов, стрекота орудий, лоскутов дыма, кружения людей и техники довлел какой-то насмешливый ритм, что-то вроде: раз-два-три, раз-два-три… А двое людей сидели перед телевизором в магнетическом молчании, и было им страшно, и было отрадно, что в разладицу с надвинувшейся стеной холодного умопомрачения рядом брезжится живая кровная душа.
Переключили канал, но другая программа оказалась еще страшнее: там престарелая артистка в праздничном платье распевала игривые песни и все кружилась, кружилась, кружилась.
— Пошли чай пить, — глухим голосом произнес учитель традиционное предложение.
Пили чай. Слова не рождались, но, казалось, они всюду были разбросаны мертвыми каменными глыбами. Только тонко позвякивала порой ложечка о стакан, помещенный в подстаканник из мельхиоровой скани. Только лепетал за окном о своих печалованиях прилетевший откуда-то ветер. В соседней комнате стрелял и бухал телевизор. Можно было, конечно, выключить его, но ветер за окном, похоже, перепевал под сурдинку те же звуки. Они пили чай. И не смотрели друг на друга, хотя, конечно же, вдвоем было покойнее; каждый должен был сам ответить перед Творцом… в том числе и за то, сколько зла допустил он в свое сердце.
А грандиозный спектакль на набережной подходил к концу. Алла Медная оставалась в дозоре до последнего. Уже свет, озарявший представление, стал мало-помалу угасать — было ясно, что близится конец. Она досмотрела уже в набегавших сумерках, как выводили (руки за голову) из изуродованной башни мятежников, как иных вытаскивали на носилках, как подъезжали рефрижераторы и лаковые иностранные лимузины… и отправилась восвояси в густеющем вечернем тумане с ощущением исполненного долга.
Вот какой был дан а городе бал, вот какой праздник. И всяк, каждый принял в нем участие: и тот, кто, сидя в танке, обстреливал за деньги собственный парламент, и тот, кто ползал в кровавой луже с вывороченными внутренностями, и тот, кто вещал с телеэкрана от имени народа, и трескавший дома селедку «под шубой», и вольно фланировавший по бульвару, и сочинитель стихов, и продавщица овощей, и даже тот, кто спал в это время без просыпу, и, казалось бы, вообще нечего не делал — и он, бездумный, не остался в стороне. Однако праздник — он хоть вроде бы и для всех, но самые душистые, махровые цветы срывают все-таки приглашенные.
Прошло несколько дней — и торжественная взвинченность улеглась. На улицах еще дотлевал смятый, утративший первозданный блеск, карнавальный реквизит. Были то не стреляные хлопушки, ленты серпантина, конфетти, флажки и бумажные маски, — но остатки развороченных баррикад, гильзы, пятна засохшей крови, а то и валяющаяся где-нибудь на обочине дороги разорванная туфля. «Вы ничего не хотите. Вы устали, устали, — говорили людям газеты, радиоприемники и телевизоры. — Вам нужен только отдых и покой. Отдых и покой. Отдых и покой. Вы ничего больше не хотите…» Хорошо было Никите Кожемяке, он и впрямь спал и ничего более не хотел. А вот Алла Медная, например, хотела.
Она точно не могла прояснить своего желания и оттого с некоторым огорчительным раздражением бродила по квартире, потирая руки. В то время, как ее маршрут пролегал через кухню, она распахнула на ходу дверь холодильника, да вдруг обнаружила, что там нет ни буженины, ни окорока, ни карбоната, даже нет сосисок… на худой конец. Тогда Алла поняла, чего же она все-таки хочет. Она хочет мяса. Евгения Глебовича под рукой не оказалось, чтобы обрушить на него свой праведный гнев за вопиющую безответственность, а заодно и отрядить в магазин. Алла только изо всех сил шарахнула дверцей холодильника, наскоро оделась и застучала каблучками вниз по лестнице.
Мясная лавка, к счастью, находилась на первом этаже того же дома, где обитала Алла. Войдя в магазин, она сразу же наткнулась на небольшую очередь — явление привычное, но все равно досадное. Поскольку жажда мяса от раздраженности не только не улетучилась, но напротив — усилилась, пришлось стать в хвост очереди за какой-то дамочкой в ярко-розовом пушистом капоре. Алла стояла за дамочкой и упорно смотрела в окно, так как считала свое пребывание в данных обстоятельствах оскорбительным и случайным. За окном было мало интересного: ходили люди, летали голуби, бегали собаки. Вот, пожалуй, наличие собак как-то угомонило выкаблучивание абстрактной злобы. Алла стала размышлять, что хорошо было бы завести такого громадного кобеля, какого видела она на мосту в день разгрома парламента, гладкого, белого в черный горошек; такой кобель беспременно добавил бы ей респектабельности, да и вообще, такой большой… просто интересно… Далеко унеслась она в своих фантазиях, и уже гадала, во что было бы эффектнее одеваться для выгулов пса: в белый плащ с черным шарфом, или напротив — в черный редингот с ажурной белой шалью, когда подошла ее очередь.
— Молодого мяса уже нет, — с авторитетным, самовлюбленным недовольством шваркнул на мраморный прилавок кусок мяса синещекий от небритости мужик в некогда белой, заляпанной кровью куртке. — Все, что осталось — после пятидесяти.
Алла ничего не поняла, но, зная, что тяжбы между продавцами (тем более мясниками) и покупателями решаются всегда в пользу первых, решила окольным путем прояснить для себя невразумительность.
— Скажите, будьте добры, это говядина… или баранина?
— У тебя что, повылазило? — жестоко изобиделся мясник. — Какое «баранина»?! Не видишь? — махнул рукой себе за спину, где висели на крюках красные полутуши — Человечина.
Алла опять ничего не поняла. Кровь распирала ее голову, хотелось закричать на весь магазин какие-нибудь инвективные слова, завопить, что в магазинах Мехико совсем не так обслуживают покупателей. Может быть, даже написать… Но тут она увидела за спиной продавца действительно половины человеческих трупов, подвешенные за ахиллово сухожилие, с ободранной кожей, красные. Нижняя челюсть у Аллы самопроизвольно отделилась от верхней, и в горле что-то неприлично булькнуло. Она оглянулась на очередь, в надежде встретить замешательство еще в чьих-нибудь глазах, что хоть как-то подтвердило бы реальность происходящего. Но в глазах очереди отыскивались только нетерпение и ожесточение.
— Ну, вы будете брать или что? — вскипел стоящий за ней ядреный детина. — Или будете здесь думать?
— Я вас не спросила, что мне делать! — достойно парировала Алла кряжу.
А к мяснику обратилась самым интеллигентным голосом:
— Пожалуйста, пять килограммов, на ваше усмотрение, получше.
Приятное обхождение несколько смягчило продавца, он даже проявил участливость, на какую был способен:
— Мяса молодого нет. Но есть вон уши девок до двадцати. Печень есть, тоже молодая. Мозги. Все свежее.
Алла глянула на витрину, на желтовато-синеватые уши, наваленные горкой в белом эмалированном лотке, и не без некоторого трепета выговорила:
— Нет-нет… Уши… Нет… Просто мясо.
— Сами не знают чего хочут, — буркнул себе под нос мужик за прилавком и шваркнул на площадку весов кусок мяса с двумя огромными костями.
— Я просила вас хорошее мясо. А вы мне что даете? — сказала Алла, указывая на белые, розоватые на изломе кости. — Довесок не должен превышать десяти процентов.
— Ты посмотри, грамотная какая нашлась… — мясник от невиданной дерзости даже крякнул. — Ты меня учить, наверное, будешь! Это, я что, себе, что ли, буду брать? Не хочешь — иди домой.
— Хорошо. Я возьму то, что вы предлагаете, — оскорбленно, но с достоинством вздернула подбородок Алла. — Но в Мехико, например, совсем по-другому обслуживают покупателей.
— Вот в следующий раз и езжай за мясом в свою Мехику, — посоветовал на прощание мясник. — Тринадцать семьсот.