— Аллочка! — остановил ее голос Имярека Имяреконича.
Алла крутнулась на каблуках в элегантном пируэте.
— Аллочка, я думаю, не сегодня — завтра быть тебе моим заместителем… А мне тут нужно человечка устроить. Ты напиши заявленьице, как бы об уходе — я его на твое местечко пристрою. А там… Сама, цыпка, понимаешь.
— Какие проблемы! — воскликнула Алла, и тут же заявление было написано.
Она возобновила свой танцевальный проход.
— Ал-лоч-ка, — послужил причиной еще одного пируэта оклик Имярека Имярековича. — Девочка моя золотая, денечки эти были для тебя тяжеленькими, каверзными. Ты очень, исключительно много свершила. Но, рыбонька, про рассказочку «Мудрая дева», пожалуйста, не забывай.
Покинув патрона, Алла Медная решительной, энергической поступью направилась прямиком в кабинет заместителя главного редактора. И хотя все в ней тряслось, все внутренности, до последней селезенки, казалось, ходили ходуном, мышцы все же верно крепили шаг, держали выправку. Эта паскудная внутренняя тряска так и подталкивала Аллу свернуть со стелющейся под ноги назначенной дороги, и, может быть, Алла смалодушничала бы, впрямь свернула куда-нибудь, например, к Линочке Арьешвили поболтать о женской угнетенности, только вовремя сообразила: сейчас она не должна ни о чем думать, не должна отвлекаться ни на какие соблазны, ни на какие причуды собственного организма. Надо идти. Прямо. Решительно. Без колебаний. И сделать то, что сделать необходимо. Ибо опасно испытывать доброхотство случая.
Алла подошла к означенному пункту — кабинету Андрея Николаевича. Открыла дверь. Случай и впрямь благоволил к ней — в кабинете никого не было. Стремительно, но без излишней порывистости, приблизилась к столу. Взяла стоявший на нем термос, отвернула крышку. Твердой рукой всыпала весь резерв белого кристаллического порошка. Она только успела поставить термос на стол, как дверь за ее спиной растворилась — антончеховская бородка застыла в дверном проеме. Надо было что-то говорить. Но не оправдываться. Невольно Алла прибегла к вескости нижнего регистра:
— Я вот зашла…
Она смотрела в упор и чувствовала, как у нее на лбу выступает испарина. Но тут бороденка, приблизившись, затряслась мелко, в такт дробному бегу слов:
— Алла Викторовна, вы, конечно, по поводу письма… То есть, подписи… Я вовсе не против… Я только что говорил с Имяреком Имярековичем… и уже как бы доложил ему… И он тоже… И я сказал, что вы, видимо, меня не так поняли… Что я всегда…
— Что ж, в таком случае, я думаю, вопрос исчерпал себя, — холодно уронила Алла, направившись к выходу.
— Алла Викторовна, что ж вы так торопитесь? Может быть, чаю? — догнали ее пронзенные отчаянием слова.
Она лишь на секунду задержалась и, глядя куда-то на потерпевший от времени стул, вежливо отказалась:
— Я бы с удовольствием, но сейчас, знаете… совсем нет времени. В другой раз непременно.
Алла вышла. Заскочила к себе за пальто и сумкой, и тут же покинула редакцию с тем, чтобы, известив знакомого главврача поликлиники, получить больничный на десять дней и залечь на дно, предоставив событиям право развиваться самостоятельно. К тому же, давно пора было приступить к навязанной Имяреком Имярековичем работе над рецензией залетной рукописи.
Такие или подобные этим картины свивались в свирепый сон, тиранивший изможденное неуемными ужасами сознание Никиты Кожемяки. Он спал, как убитый, с того самого дня, когда всем любознательным горожанам, а также здешним и иноземным азартным телезрителям был дан грандиозный бал: показательный разгром дома парламента. Но было это забытье много бойчее, рельефней, интенсивней и напряженней иных историй дневной жизни; образы беспощадных грез обретали подчас такую степень осязаемости, что составу, из которого были отлиты они, казалось, ничего не стоило оборотить свою призрачную зыбкость в устойчивую материальность.
Стон будто бы существовал сам по себе, как некая самостоятельная субстанция; Никите Кожемяке снилось, что огромный черный сапог упорно бьет его в бок, и стон стекает с его печени, подобный потоку темной венозной крови. Он открыл глаза — увидел огромный грязный сапог, ритмично наносящий удары по его оголенному боку.
— Проверка паспортного режима, — упало на него сверху.
С бьющимся сердцем, в недоумении: на каком наречии следует разговаривать с призраками, Никита кое-как управился со своим оторопевшим телом, сел на койке.
Вослед за черным сапогом его глазам предстали зеленые штаны в бурых пятнах камуфляжа, неимоверно раздутый темно-серый шар куртки, хорошо вычищенный автомат в рыжей перчатке, но вот над всем этим, где должно было находиться лицо… оказалась серая трикотажная маска с узкой прорезью для глаз.
Никита опустил голые худые ноги на затоптанный холодный пол.
— Документы, оружие, наркотики, — вновь раздалось у него над головой.
В дверях стояли еще двое. С автоматами. В камуфляже. В серых масках. В коридоре грохотали сапоги. То и дело слышались резкие окрики.
Никита встал, стыдливо одергивая исподнюю рубаху, но мозг отказывался разъяснить происходящее — поэтому он только бессмысленно потоптался на месте.
— Ты че, хуево меня понимаешь?! — автоматчик возвысил оглушенный маской голос и ткнул Никиту стволом в живот.
Хотя Никита давно привык к такому воинственному проворству ночных химер и никогда не порывался воздействовать на них человеческим словом, здесь что-то заставило его говорить.
— Шлюхи, — сказал он негромко, но, как оказалось, внятно.
— Шта-а?! — взревела маска.
И тотчас блестящий автоматный приклад ринулся навстречу его глазам.
Прославленный литературный критик Алла Медная возлежала на новом вопиюще роскошном диване, обивка которого, сплошь вытканная страшными драконами, переливалась всеми оттенками тропического заката; и, выколупывая импортной зубочисткой застрявшее в зубах мясо, читала долго ожидавшую этого часа рукопись. Было заметно, что сие занятие требует от нее значительных усилий, ибо поминутно круглое лицо ее искажалось гримасами досады и даже злобы. Только пока что противиться волеизъявлению Имярека Имярековича было бы просто неразумно, и дабы очутиться на той площадке, где, по мнению Аллы, нынешний ее патрон мог бы являть собой равнозначного противника — необходимо, стало быть, преодолеть еще кое-какие ступени. Потому-то Алла Медная морщилась и кряхтела, тяжко вздыхала и поскрипывала зубами, но читала, упорно читала.
«В нашем царстве, в нашем государстве жил-был царь. И было у него всякого богатства немеренно: леса дремучие, пески сыпучие, реки кипучие, а сколько было в его государстве золотой и серебряной казны — то никто не считал. А имел он против этого богатства иное сокровище: было у царя двенадцать распрекрасных дочерей, красоты несказанной, неописанной и негаданной, а всех лучше меньшая — Даша — такая разумница, такая красавица, что от женихов в доме продыху не было. Что ни день, то король немецкий или богдыхан китайский являются, дары несут обильные — отдай за меня дочь Дашу. Как-то сам Мистриосухус, король драконов из страны Мела, явился, смарагдами да яхонтами все горницы засыпал, — за меня отдай дочь! Смеялся царь: „Окстись, непутевый. Не сори каменьями самоцветными. Нешто кровинушка моя рептилии уготована! Не пеняй понапрасну, я Дашино сердце неволить не стану“.
Многих женихов царь ни с чем отпустил. Вот говорит дочери: „Пришло время, Даша, замуж тебе идти. Немало принцев да королевичей за тобой убиваются. Говори, что по сердцу тебе: хочешь платья парчовые носить, на розовых лепестках почивать — иди за Хуздазата, султана Османского; желаешь в хрустальных чертогах жить, дивных жар-птиц из окна кормить зернами жемчужными — князя индийского улыбкой порадуй“. Отвечала ему дочь: „Будет слово твое отцовское — пойду хоть за владыку Эфиопского. Только ни к чему мне палаты хрустальные. Для чего наряды драгоценные? В русской скромности я тобою воспитана. Попусту меня не испытывай, знаю, что мудрее ты своей хитрости. А люб сердцу моему Никита Кожемяка, за него мне замуж идти, коли будет на то твое благословение“. — „Кто таков? — царь удивляется. — Богат ли он, подобно другим женихам? Какого он роду-племени?“ Вновь хитро разумница улыбается: „Для тебя я все девчонка неразумная. Что играешь ты со мной, точно с пеленашкою? Знаешь ты Никиту Кожемяку, потому что про все в мире ты ведаешь. Знаешь ты, как и я, милый батюшка, не прельщен Никита глупой роскошью; знаешь ты, что он русского племени“. — „Коли так, — отец ей ответствует, — не снимаю я с тебя волюшки, готовь платье себе ты венчальное“.
Тот же вечер Никита под окно Дашино является, давай вызывать ее соловейским посвистом. выглянула из окна Дашенька, как у зайчонка, сердечко запрыгало, будто впервинку Никиту увидела. Говорит ей Никита Кожемяка: „Выходи скорей. Мне не видеть тебя никак нельзя, мне не слышать тебя — мука смертная“. — „Ведь тебе меня хорошо видать. Да и голос мой хорошо слыхать“, — отвечает ему красна девица, а сама уж платок на головку накинула. „Выходи скорей, — говорит Никита. — Я сказать хочу слово тихое“.