Впрочем, как-то раз ему вдруг вспомнилось пророческое озарение о том, что Советский Союз просуществует только до шестьдесят девятого года. Воспоминание это вынырнуло как раз в конце шестьдесят восьмого, и он несколько напрягся. Весь шестьдесят девятый год он тревожно ждал, не случится ли война или другое какое-нибудь катастрофическое событие, которое разрушило бы родную страну. Но, несмотря на сложную международную обстановку, Советский Союз продолжал существовать и был полон сил. Наступил семидесятый год, и Дунаев успокоился. Он окончательно понял, что поскольку пророчество не оправдало себя, значит, все его видения времени войны – просто пустяки, фуфляк, пестрые встряски больного мозга, о которых можно забыть. И он с наслаждением забыл о них.
Итак, минули резвые шестидесятые с их страхами и весельем, пришли семидесятые годы и потекли друг за другом, и они несли с собой мистическое дыхание новой пустоты, этим дыханием полнились новостройки, вестибюли поликлиник, универмаги, дачные домики, пруды, новорожденные шоссе и песни, исполняемые бодрыми мужскими голосами, словно бы жирными от внутренней жути. Уют дышал над страной, и все полнее становились русские церкви, и чаще устраивались спиритические сеансы на дачных верандах. Но все это проходило мимо Дунаева. Он прожил семидесятые годы, не заметив их. И напрасно, в этих годах скрывалась тайна, которая развлекла бы его. Восьмидесятые начались Олимпиадой, над стадионами летал странный медведь под гроздью воздушных шариков. В песнях и телеспектаклях все упорнее звучала тема расставания, прощания: что-то собиралось навеки уйти от людей. Дунаев не заметил и этого – те годы ему казались уютными, пропахшими запахом неплохих сигарет. И только ближе к концу восьмидесятых стало ясно, что со страной что-то происходит. Сила, которая объединяла советский народ, стала превращаться в силу прощания, в силу ухода. Словно бы огромная ладонь махала над страной, прощаясь. Одновременно что-то стало происходить и с сознанием Дунаева.
Он купил себе фальшивое удостоверение ветерана Великой Отечественной войны и ордена и даже прошел как-то раз на День Победы в строю ветеранов по Красной площади, пытаясь стереть смутное чувство вины и, хотя бы задним счетом, оказаться в том общем строю, в который не пустила его судьба. Это мероприятие его разочаровало: старики и старухи в нелепых костюмах, с медалями и орденами на груди шли под весенним солнцем по брусчатке Красной площади, обратив ветхие лица к Мавзолею, и он шагал среди них, не чувствуя с ними никакого родства. Он понял в этом строю, что снова начинает сходить с ума. Воля вольная, пресная и однообразная, спокойная и никакая, покидала его. Уходило самое высокое из состояний, которые когда-либо выпадали ему на долю – та воля, что оставалась с ним на Дальнем Севере, в тусклой сторожке, и потом на зоне, когда он рассказывал матерные анекдоты, хрипло смеясь сквозь папиросный дым и запивая его чуфирем с сахаром вприкуску, и когда он вдыхал весенний воздух на каком-то полустанке, сразу после освобождения с зоны. Существование, свободное от целей и сил, покидало его. Его снова затягивало в Тугую Игру. Снова его стали покалывать энергетические токи безумия. Сила, которую он все эти годы вспоминал с омерзением, снова вливалась по капле в его тело и сознание. Вначале по капле, но эти капли быстро превращались в струйки, струйки в ручейки, ручейки в потоки, потоки – в торнадо… И он с ужасом ощущал, что снова наслаждается этой силой, не может не наслаждаться. Ему опять становилось хорошо и стыдно, как бывало во время войны.
Эта сила делала его одиноким среди стариков, среди уголовников. Вообще среди людей. Ему стало казаться, что он перестал стареть.
В конце 1991 года Советский Союз прекратил свое существование. Дунаев смотрел по телевизору последнее выступление президента Горбачева, похожего на влажно-губое золотое яйцо, которое решило пожаловаться своему народу, что оно вдруг осталось одно в Кремле, в этом странном замке, чьи коридоры вдруг наполнились, как выразилось яйцо, «какой-то шныряющей публикой». Глядя, как спускают над Кремлем красный флаг, Дунаев вспоминал, с каким ужасом и трепетом он ждал этого события в 1969 году. Теперь ему сделалось все равно. СССР распался на 22 года позже, чем явилось ему в откровении, а значит, весь его военный галлюциноз оказался фуфлом, свистом.
Но в ту же ночь Дунаев проснулся в холодном поту: по всему его телу бегали искры и струилось холодное электричество ужаса и силы. Он проснулся с абсолютно ясной и четкой мыслью в голове: СССР ПРОСУЩЕСТВОВАЛ 69 ЛЕТ!
Да, именно так. С 1922 по 1991 год!
Может ли быть такое? Мог ли внутренний пророческий голос оговориться и вымолвить «СССР просуществует до 69 года» вместо «СССР просуществует 69 лет». Следовало понять так: СССР просуществует до шестьдесят девятого года своей жизни.
– Значит… Значит, я все-таки знал. Значит, я… Значит, это все… – Дунаев встал и, как робот, подошел к зеркалу. На него смотрел старик. Но какой-то подозрительно свежий, какой-то явно недостаточно старый старик. Изможденность и худоба военных и послевоенных лет исчезли: он стал каким-то налитым, мощным. Лицо казалось смазанным жиром, но при этом оно не казалось толстым или дряблым, напротив. Морщины, правда, в изобилии рассыпались по его лицу, но все они были какие-то упругие, похожие на русла, по которым струились светлые ручейки силы.
По всем своим многочисленным фальшивым паспортам и удостоверениям Дунаев значился гораздо более молодым, чем был в действительности. Может быть, этим объяснялась его странная моложавость? Он бессознательно подстраивался, мимикрировал под свои документы. Ему пришлось напрячь ум, чтобы понять, сколько же ему лет на самом деле. И через десять минут сумбурных мысленных подсчетов он с ужасом осознал, что ему девяносто два года.
Нет, никакими фальшивыми документами этого объяснить не удавалось. Человеку в зеркале можно было дать лет шестьдесят, ну, от силы шестьдесят пять, но никак не больше.
– Волшебник, – произнес Дунаев и хмыкнул. После этого он лег в постель и крепко уснул. Дело происходило в номере гостиницы «Минск» в Москве.
На следующий день у него была назначена встреча в ресторане «Пекин». Он любил этот огромный ресторан, где всегда витал дух вокзала. Он спокойно сидел за столиком, поджидая двоих заказчиков из криминальной среды. Говорить собирались о партии краденых денег, которая сохранялась у Дунаева в одном месте. Человека, который попросил Дунаева хранить деньги, убили, и теперь разные люди претендовали на его наследство.
Двое появились вовремя. Одного Дунаев знал, он был в годах. Другой, совсем молодой, возбужденный, с вздрюченно-блестящими от кокаина глазами. Они быстро присели за дунаевский столик, над которым стоял пар от душистых пельменей.
Молодой сразу взял агрессивный тон:
– Свистишь, Сторож? Больше себя хочешь казаться? Под фарт ходишь?
– Клиторок свой попридержи, – спокойно осадил его Дунаев. – В тюрьме на сеансе дрочить будешь, а не здесь. Не надо махать сикилями.
И он ловко подцепил лакированными палочками кусочек рыбы семи ароматов.
– Не горячись, Севик, – произнес заказчик постарше, тоже обращаясь к молодому. – Давай выпьем, поговорим как люди.
Он разлил водку по рюмкам, поднял свою:
– Ну что, помянем тех, кого мы убивали грешным делом.
В его голосе опытный Дунаев тоже уловил угрозу. Не столь откровенную, как у молодого, но от того еще более серьезную.
– Я никого не убивал, – сказал он без выражения и не прикоснулся к рюмке.
– Как же! Подраспизделась роща золотая, – недоверчиво ощерился молодой.
– Значит, говоришь, не убивал? —
Вскинулся вдруг следачок с насеста. —
Ждет тебя, пацан, лесоповал,
Белый, как сибирская невеста.
И муде не посыпал песком —
Тем песочком, теплым, прибалтийским?
И, прикрыв залупу туеском,
Не ебался с мишкой олимпийским?
Ничего, приедешь в Магадан,
Купишь там отдельную квартиру —
Телевизор, чай, сортир, нарзан —
По ебалу городу и миру!
На, кури. Чего там, не впервой.
Главное, шугайся Чиполлино.
Он пахан жестокий и крутой
Выставит в разы на буратино.
Чисто так. За желтые дела.
Пальцы веером, и все быки вприсядку.
Штопор в шорнике. Понтуйся: смык, смола.
А не то придется дуть в трехрядку.
Говори, что знаешь Селяви,
Шо ты в «Космосе» висишь на белом коксе.
И споют фонтаны о любви,
Завафлив твой шпейц в соленом боксе.
Говоришь: понятиев не знал.
На спецу зависнешь – растолкуют.
За дубком не харкай на журнал —
Дед Мороз нехорошо шуткует.
Самый главный в зоне – Винни-Пух.
Закозлит своим слонопотамом:
Если сразу не испустишь дух,
Крикнешь «Брясь!» и станешь Мандельштамом.
Чебурага подойдет в настрой
С корефаном Геной Крокодилом,
И шепнет Мурзилка: «Кумовской!»,
Подмахнув абзац корявым шилом.
Дунаев механически поддерживал разговор с уголовниками, хорошо зная все правила такого разговора, но при этом думал о другом и чувствовал совсем другое. Он действительно остро ощущал Россию вокруг себя, чувствовал, как лежат улицы и площади Москвы за заиндевевшим окном ресторана, он понимал, что такое «мороз в Москве» и что означает «скоро Рождество» – еще совсем недавно это совсем ничего не значило, но православная Россия вдруг проступила из-под прежнего Советского Союза, и теперь действительно девушки в каракулевых шубках спешили к заутрене, и по-кустодиевски румянились их свежие лица, и на пути из церкви они смеялись и ели миндальные пирожные, торопясь домой, чтобы принять горячую ванну и затем другими способами скоротать время до ночи, когда придет черед идти на рейв и протанцевать там до утра. Дунаев думал о них и еще о многом.