Тот же вечер Никита под окно Дашино является, давай вызывать ее соловейским посвистом. выглянула из окна Дашенька, как у зайчонка, сердечко запрыгало, будто впервинку Никиту увидела. Говорит ей Никита Кожемяка: „Выходи скорей. Мне не видеть тебя никак нельзя, мне не слышать тебя — мука смертная“. — „Ведь тебе меня хорошо видать. Да и голос мой хорошо слыхать“, — отвечает ему красна девица, а сама уж платок на головку накинула. „Выходи скорей, — говорит Никита. — Я сказать хочу слово тихое“.
Вышла Даша к своему мил-сердечному другу, сели они на скамью под калиною. Молчит Никита Кожемяка, в землю уставился. Все ручищи свои мнет, а слова не вымолвит. Говорит тогда Даша робким голосом: „Ты хотел мне сказать слово тихое?“ Глянул Никита на нее — глаза выпучил: на голове у Даши платок серебряный, а вкруг платка звезды светятся; да как гаркнет вдруг громким голосом: „Иди замуж за меня или прочь гони“. Даша концом платка улыбку прикрыла, говорит: „Ты хотел сказать слово тихое, а ревешь, что медведь лесной. Никого кроме тебя в моем сердце нет. Говори, воля твоя, с моим батюшкой“. Стал тут Никита целовать ее щеки румяные. Даша от него платком заслоняется. „Постыдись, мил-друг, ты не муж мне еще“.
Решил Никита Кожемяка на другой же день против царских палат хоромины ставить. Взял топоры да пилы, крикнул зычным голосом — и в минуту сбежались со всех сторон помощники. Принялись топорами постукивать, живо работа кипит. Уж полдома готово, когда в полночь вышла к нему Даша расспросить: „Что удумал? Зачем стучишь, спать не даешь?“ — „Хочу здесь дом поставить“. — „Немало уж сделал ты. Ступай, Богу молись да спать ложись; утро вечера мудренее“. Пошел Никита спать, а Даша взошла на красное крыльцо, кликнула: „Батюшкины работнички, матушкины заботнички! Подите сюда с топорами и долотами“. Пришли работнички, за ночь дворец достроили, да такой, что в год не насмотришься!
Поутру рано увидал тот дворец сам государь, удивился, кликнул дочь: „Кто поставил?“ „Никита Кожемяка“. Велел царь представить Никиту пред свои светлые очи. Явился Никита, царь ему говорит: „Еще вчера было тут место гладкое, а нынче дворец стоит! Видно, ты колдун какой!“ — „Нет, — говорит Никита. — Все сделалось по Божескому повелению“. — „Ну, коли ты сумел за одну ночь дворец поставить, то построй к завтрему от своего дворца до моих палат мост — одна мостина серебряная, а другая — золотая!“
Пошел Никита, гаркнул-свистнул молодецким посвистом; со всех сторон сбежались плотники-работники. Живо работа кипит: кто место равняет, кто кирпичи таскает. Уж поставили серебряную мостину. В полночь вышла Даша: „Что за шум? Зачем стучите, спать не даете?“ Отвечает ей Никита: „Велел мне твой батюшка к завтрему мост состроить — одна мостина золотая, другая — серебряная“. — „Немало уж сделал ты. Ступай, Богу молись да спать ложись; утро вечера мудренее“. Пошел Никита почивать, а Даша взошла на красно крыльцо, кликнула: „Батюшкины работнички, матушкины заботнички, подите сюда со всем своим струментом“. К утру стоит мост — одна мостина серебряная, другая — золотая, и повсюду узоры хитрые.
Похвалил царь Никиту: „Хороша твоя работа! Теперь сделай мне за единую ночь, чтоб по обе стороны моста росли яблони, на тех яблонях висели бы спелые яблочки, пели бы птицы райские да мяукали котики морские“.
Пошел Никита, гаркнул-свистнул молодецким посвистом; со всех сторон сбежались садовники-огородники. Живо работа кипит: кто воду носит, кто цветы садит. К полуночи посадили зеленый сад, нет только птиц райских да котиков морских. Вышла Даша: „Что за шум? Зачем спать не даете?“ Говорит Никита: „Велел твой батюшка, чтоб к завтрему по обе стороны моста сады росли, в тех садах груши-яблоки спелые висели, птицы райские пели и котики морские мяукали“. — „Хватит тебе сегодня работать. Ступай, Богу молись да спать ложись“. Ушел Никита, а Даша взошла на красно крыльцо, кликнула: „Батюшкины работнички, матушкины заботнички!“
Поутру увидал царь: все, что было наказано, в точности исполнено. Призвал Никиту и говорит ему: „Сослужил ты мне службу верой-правдою, что просишь за то?“ — „Батюшка! — просит Никита Кожемяка. — Отдай за меня Дарию-царевну“. Засмеялся царь-государь на такие слова, говорит: „Что ж, выбирай свою из двенадцати моих дочерей. Все они лицо в лица, волос в волос, платье в платье. Угадаешь до трех раз Дашу — быть ей твоею женою“.
Узнала про то Даша, улучила время и говорит Никите: „Войду я в горницу — перейду через порог и топну ножкой, сяду я на лавочку — платочком махну и колечко с руки на руку передену“. Вот взошли в горницу по зову отцовскому двенадцать царских дочерей такой красы ненаглядной, инда глазам Никитиным больно сделалось. Все красавицы писаные, да так друг на дружку похожие, что ни в жизнь одну от другой не отличишь. Смотрит Никита на тех красавиц и видит, что только у одной над головой звезды светятся, тут эта девушка и ножкой топнула — понял Никита: то Даша уговор их исполнила. В другой раз платочком махнула. В третий — колечко с руки на руку передела. Только и без того угадал бы Никита свою суженую не то, что до трех раз, а и до сорока сороков.
Не стал больше царь Никиту Кожемяку и дочь свою Дашу испытывать, призвал к себе детей и положил на них крестное благословение свое родительское.
Стала тогда Даша себе платье шить, не простое платье — заветное. Наткала полотна белого из снежных полей, из степных ковылей, из майской черемухи. Ужотко села у окна то полотно вышивать цветами знакомыми да звездами. Вденет в иголку лунный лучик — и ландыш вышьет, вденет солнечный — мак под руками зардеется. А над нею все пчелы да мотыльки вьются, не знают, на какой цвет воссесть. Славное платье вышло: на спине светел месяц, на груди красно солнышко, а кругом цветы да частые звезды.
А Никита тем часом все труды побросал, изготовил богатый стол, поставил на стол напитки и наедки разные, друзей собрал — им пир задает. Народу собралось столько, что хоть по головам ступай. Два дня гуляли, пили-ели, прохлаждалися, а на третий день приходят к Никите два человека, каждый с вершок, нос в стену, губы по колено, и давай поздравлять-величать, всякими сладкими словами называть. Спрашивает их Никита: „Что вы за люди?“ — „Мы, — говорят, — люди добрые: процентщики из страны Лупанарии“. Дивится Никита: „Не знаю такого царства-государства и ремесла вашего не ведаю. Но гостям завсегда рад“. Говорят ему процентщики лупанарские: „По делам своим добрым мы всюду бываем. А тут мимо плывем; видим — дворец стоит красоты неописанной. Кто состроил? — спрашиваем. Отвечают нам: Никита Кожемяка. Смотрим, а от того дворца да к другому мост: одна мостина серебряная, другая — золотая. Чьих рук дело? Отвечают: Никиты Кожемяки. А на мосту-то сад дивный! Кто насадил? Никита Кожемяка! Вот и пришли мы на такого чародея, сильномогучего богатыря поглядеть“. Улыбается Никита в усы шелковые: „Никакого здесь чародейства нет. Все на Руси от умения да Божеского веления“. Тут процентщики так носами и заводили, губами зашлепали: „Вот бы и нам такие палаты поставить. Денег нам девать некуда. Засыплем тебя золотом, жемчугом за твое умение. Езжай с нами!“ — „Э-э, нет, — Никита ответствует. — Можно купить умение, нельзя купить Божеское произволение. Не взыщите, не поеду“.
Пошептались процентщики да и вон пошли. А среди ночи привели они со своего корабля кота-баюна, напустил кот-баюн на три версты сильный сон сказками да баснями, а процентщики-то уши заткнули. И как поснули все кругом, схватили Никиту Кожемяку, связали, на корабль отнесли и поплыли за тридевять земель в свою Лупанарию.
Поутру хватились Никиты, а его уж и след простыл. Хотел царь в погоню войско несметное послать, только Даша его удержала: „Не вели слать догонщиков, вели кузнецу сковать мне три пары башмаков железных, да три посоха чугунных, дай мне три каменных хлебины, и пойду я сама искать своего суженого“. Погоревал царь, но все сделал, как Даша просила. После того отслужили напутственный молебен, и пустилась она в путь-дорогу дальнюю…»
Охваченная каким-то мистическим ужасом, стопорящим дыхание трепетом, Алла Медная с негодованием отшвырнула недочитанную рукопись. Да, такого ей не приходилось просматривать… Пугающим и отвратительным в этом сочинении казалось все. Но не избитая тема, не банальные образы так будоражили кровь, что в глазах темнело от ярости и неясной паники; каждая строчка, слова, их порядок, все, вплоть до графического оформления текста, казалось Алле, все было пропитано чуждым, а потому пугающим дыханием. Сущность того качества открывалась перед Аллой областью дикой, неведомой и опасной. Она не могла с точностью прояснить для себя, с какой стороны от враждебного духа можно было бы ожидать нападения, она чувствовала только, что присутствие подле таковского сознания, подобно летучему яду, тлетворно для ее жизнедеятельности. Ибо чужое, инородное сердце, твердо отбивающее в строчках свой собственный ритм, даже и не думало вступать с ней, Аллой Медной, с ней, прославленным литературным критиком, ни в какую контроверзу; ритм чуждого сердца просто-напросто отрицал ее, Аллы, жизнь, ее боли и тяготы, ее проблемы и завоевания… А уж это, согласитесь, никогда не прощается.